Перелом произошел в худшую сторону. Гителе стало трясти, как в лихорадке. Дома в это время никого не было. Пока обмывали тело Мойше Машбера и укладывали его на носилки, прошло довольно много времени, в течение которого к Гителе никто не входил, боясь, как бы она не догадалась о происходящем. Но потом, когда мужа уже понесли на кладбище, Эстер-Рохл, верная и преданная сиделка, проводив Мойше, вернулась в дом и стала прежде всего приводить в чувство Юдис, поминутно падавшую в обморок. Эстер-Рохл вспомнила о Гителе, которая долго оставалась одна, без присмотра, и зашла к ней в комнату. Она сразу же заметила перемену. Гителе трясло. Эстер-Рохл заторопилась и стала ей помогать: укрыла ее потеплее, поверх одеяла накинула шали, платок. Но Гителе — впервые за все время своей болезни — знаками и чуть ли не четким словом объяснила, что укрывать ее не нужно, что ей не холодно, а наоборот — жарко, задохнуться можно!
И в самом деле: кровь бросилась ей в лицо. Это очень испугало Эстер-Рохл, и она поторопилась зайти к едва пришедшей в себя Юдис, которую застала в кровати. Эстер-Рохл, как ни щадила ее, как ни опасалась причинить ей новые страдания, все же вынуждена была сказать:
— Юдис, голубка, да убережет тебя судьба от горестей… Одумайся: ведь ты же мать… Пожалей своих детей, себя пожалей и мать, которой сейчас что-то очень нехорошо… Она, видимо, о чем-то догадалась…
Юдис вошла в комнату Гителе. Спешно послали за доктором Яновским: потребовали, чтобы он тотчас же пришел. Яновский пришел, но, едва взглянув на Гителе, сразу от нее отвернулся, понимая, что ему тут делать нечего. Однако он, как всегда, что-то посоветовал и даже что-то прописал, но говорил мало. Как человек свой и почти родной в этом доме, он выглядел очень огорченным: из ворот только что вынесли его постоянного пациента. На сей раз Яновский постарался как можно скорее уйти, и торопился даже больше, чем ему то позволяли старость и тяжеловесность. Эстер-Рохл пошла за ним и спросила, что он думает о больной, каково ее состояние. Но врач не ответил, а только махнул рукой. Объяснений тут не требовалось.
Яновский оказался прав: через несколько дней Гителе не стало. Она не очень мучилась. Она умерла тихо, точно гаснущая лампа. Лицо у нее то краснело, то бледнело; она, не мигая, все время смотрела в одну точку. Иной раз казалось, что она видит что-то очень радостное, и тогда на лице ее появлялась довольная улыбка; а иной раз ей, похоже, мерещилось нечто страшное, и лицо ее становилось мрачным.
Так продолжалось около суток. Под конец Эстер-Рохл поняла: то, что Гителе видела все это время, теперь находится не где-то вдали, не там, куда до сих пор был устремлен взгляд больной, а здесь, совсем близко — быть может, у нее на лбу или у носа, — и поэтому Гителе хотелось достать это рукой, губами.
— Мойше, — казалось, бормотала она, шевеля губами.
В самые последние минуты она, словно желая проститься, подняла руку, которая, видимо, освободилась от паралича и начала двигаться. Но вскоре рука безжизненно упала на грудь Гителе и легла, недвижимая. Тогда все увидели, что Гителе кончилась — будто замерла в полусне с открытыми глазами.
— Господи Боже! — воскликнули женщины, узнав о смерти Гителе. Они были ошеломлены, словно перед ними открылось нечто уму непостижимое.
— Двое в одну неделю! Страшно подумать!..
— Сгинь! Пропади! По лесам развейся, по полям разлейся… — стали наговаривать и отплевываться люди, отворачиваясь и не желая слушать подробностей, которые собирались рассказать те, кто принес страшное известие.
Мужчины тоже обсуждали эту новость.
— Это неспроста! — говорили одни.
— Это от Бога… Наказание… — заявляли другие.
— Да, — рассуждали третьи, пытаясь найти объяснение. — Но за что? Мойше Машбер, как известно, был не из тех, кто заслужил такое наказание, жена его — тоже… Да и дети… За что же, спрашивается, им такое?
— Задавай вопросы Господу Богу… Уж Он знает, что делает. Неисповедимы пути Господни. Человеку не дано видеть того, что скрыто.
— Ничего не скрыто! Все ясно, — говорили некоторые, пытаясь указать виновного во всех бедах. — Ничего не скрыто! Иной раз, как известно, Бог наказывает не за собственные, а за чужие грехи, за грехи близких, родных, родителей… Сказано: «Воздастся детям за провинность родителей…» Если хорошенько поискать, так сразу найдутся виновные: дед — тайный последователь лжемессии Шабтая Цви, да и братец ему под стать. Речь идет о Лузи. Говорят, что с тех пор, как он появился в городе, дела Мойше Машбера пошли прахом, и семья начала страдать, да и город от него немало потерпел. Так что незачем далеко ходить, ответ здесь, под рукой. Почему не поплатился сам виновник? Погодите, все впереди. Сказано: «Ничто не забудется пред престолом Твоим…» Вспомнится… Еще доберутся и до него! Тот, кто хочет увидеть врагов своих наказанными, непременно дождется и увидит!
Так говорили некие заинтересованные личности.
— Ничего, — успокаивали они горожан. — Здесь как в надежном банке: возмездие — злодеям, расплата — с теми, кому причитается…
Они имели в виду Лузи, которого, по их словам, ждала карающая десница, готовая вот-вот опуститься на голову его. Да, ничего…
XНачало лета, или Два ходока с одной торбой
Смерть на страницах нашей книги разгулялась не на шутку. В том же месяце нисане, в период Пасхи, скончался известный в городе раввин реб Дуди. День похорон выдался погожий, солнечный. Куда ни глянь — небо ярко-голубое, и нигде, вплоть до самого горизонта, не видать ни облачка. В такие погожие дни хочется широко распахнуть двери и ворота, выгнать отовсюду застрявшие остатки зимы, стоять и наблюдать за тем, как они исчезают где-то вдали, словно тонкий дымок.
Старики, правда, не спешили снимать зимних одежд. Но даже они теперь не застегивались на все пуговицы. Что уж говорить о детишках, у которых весной будто крылышки вырастали: они и думать не желали о верхней одежде и в этот день выбежали на улицу так весело и непринужденно, что казалось, они вот-вот, точно стайка ласточек, разлетятся по сторонам в радостном и шумном птичьем буйстве.
Словом, выдался день, никак не подходящий для траура.
С самого раннего утра со всех частей города потянулись люди, высыпавшие из своих домов. Торговцы не открывали лавок, а те, которые открыли, сделали это по привычке повертеть с утра ключом в замке: лавки тут же снова закрывались и хозяева вместе с приказчиками направлялись к дому реб Дуди, ведь именно отсюда должна была двинуться похоронная процессия.
Из мастерских выходили и ремесленники со своими подмастерьями, которые в эти дни бывали наполовину свободны. Люди шли отовсюду группами, разговаривая тихо или громко. Приближаясь к площади перед домом реб Дуди, они встречали здесь толпу людей, которые смотрели на двухэтажный дом и на парадную дверь, ведущую на балкон, куда по утрам выходил реб Дуди, встававший раньше всех в городе. Увидав окошко комнаты, в которой реб Дуди теперь лежал на полу, окруженный со всех сторон горящими свечами и лампами, люди почувствовали, что по спине у них пробежал холодок. Все притихли, и кругом раздавались только почтительный шепот и бормотание, похожее на жужжание вылетевших из улья пчел.
Вскоре появились местные раввины и резники, перед которыми толпа расступалась, освобождая им место, чтобы те могли подойти ближе к дому реб Дуди. Пришли и городские меламеды вместе со своими старшими учениками, которые, подобно ручьям, вливались в большой весенний поток, так что на площади уже яблоку упасть было негде: дом реб Дуди напоминал осажденную крепость. Даже подошедшим позднее носильщикам из погребального братства невозможно было к нему пробраться.
Кроме мужчин, на площади перед домом реб Дуди и на близлежащих улицах толпились женщины и девушки, которые тоже хотели посмотреть, что творится. Но послышались мужские голоса: «Уходите, уходите, женщины!..» И те, как перепуганные куры, спрятались за ворота, пытаясь подсматривать через щели заборов и калиток.
Малыши вначале думали, что им удастся пробраться сквозь толпу. Однако старшие гнали их и не разрешали им пройти. Тогда дети вскарабкались на заборы, на столбы, на уличные фонари; иные забирались на чердаки, а оттуда на крыши. На крышах, заборах и столбах — вдоль всей улицы, по которой должна была проходить похоронная процессия, — сидело столько ребят, что даже не верилось, что в городе их так много.
В доме реб Дуди уже совершалось омовение. Раввины в праздничных одеждах хлопотали вокруг покойника: читали Мишну и псалмы, обмывали покойника, обряжали его в саван, а затем ходили вокруг него со свитками Торы в руках, как это делают в редких, исключительно важных случаях. Никого, кроме самых видных и почтенных горожан, не удостоили чести присутствовать при омовении и даже просто войти в дом реб Дуди. Носильщики, сжатые со всех сторон плотной толпой, подняли вверх шесты, чтобы народ знал, где находятся носилки, и не толкался, но, напротив, освободил место для тех, кто спустится со второго этажа с покойником на руках.
И вот вынесли покойника. Раздались вздохи и всхлипывания. Одни, сдерживая плач, проливали слезы, другие громко плакали. Тело реб Дуди уложили на носилки, и процессия двинулась к кладбищу. Но тут из дома раввина вышел человек с рубахой и ножницами в руках — эта рубаха была на реб Дуди в момент его кончины. Человек взобрался на скамью и затянул нараспев: «Первым наш ученый, богач имярек удостаивается чести получить первый кусок…» Глашатай отрезал от рубахи лоскут, к которому потянулось множество рук. Каждый хотел получить полоску, кусок, хотя бы клочок бесценной рубахи. За это платили большие деньги, на которые в городе собирались построить синагогу в честь реб Дуди. Наиболее богатые и почтенные получили по большому лоскуту; не столь знатным и состоятельным горожанам достались обрывки поменьше. Всем хотелось участвовать в этом богоугодном деле и заполучить клочок рубахи реб Дуди, который мог служить талисманом. Шутка ли — рубаха, которая была на реб Дуди, когда он расставался с душой!.. Тысячи рук тянулись к ней. Те, кто стоял поближе, смогли схватить лоскуты сами, а те, кто находился подальше, просили впереди стоящих взять и передать им. У кого были деньги — тот тут же расплачивался; у кого денег не было — просил поверить ему на слово. Шум и волнение достигли предела. Люди, не имевшие при себе наличных денег, готовы были снять с себя верхнее платье — сюртуки, кафтаны — и сдать его в залог.