Семья Машбер — страница 47 из 117

— Лузи?!

Мойше понимал его состояние. Растерянность Алтера он объяснил себе тем, что ему сейчас задали задачу, которую и здоровому человеку не так-то просто решить. Мойше не стал торопить его с ответом, решив оставить ему некоторое время для размышления: пусть сам спокойно взвесит все «за» и «против».

— Подумай, Алтер, поразмысли, — сказал он, — время терпит… А через несколько дней я приду к тебе за ответом.

Если бы в эту минуту Мойше взглянул на брата более внимательно, он бы не покинул комнату, потому что в таком состоянии, в котором Алтер находился теперь, его нельзя было оставлять одного. Новость, которую принес Мойше, упала на слишком зыбкую почву.

По сути дела, Алтеру не о чем было думать и размышлять. Его ответ был предопределен и мог быть только один: да, он согласен. Он и сам знал, что особого интереса ни для кого не представляет, — упрямиться и привередничать ему не приходится. При других обстоятельствах Мойше первый не допустил бы мысли о таком неравном браке.

Он, конечно, согласен. И тут ко всем переживаниям нынешнего вечера прибавились ударившие в голову фантазии. При мысли о женитьбе воображение Алтера стало рисовать картины одну соблазнительнее другой. Он видел широкую и мягкую, как у царя Соломона, постель, где невеста нагая ждет его для любви… От этих видений у Алтера закружилась голова. Потом он никак не мог вспомнить, лампа ли вдруг погасла, или, наоборот, она вдруг необычайно ярко разгорелась, и вся комната будто запылала от нее. Не знал Алтер также, остался ли он там же, где его оставил Мойше, или двинулся с места и вдруг начал летать под облаками… Он ничего не помнил… Какая-то дикая музыка, которая вырывалась из тысячи труб, оглушила его, и в то же мгновение он упал наземь с высоты…

Кухарка готова была поклясться, что слышала у себя над головой непрерывное хождение. Потом что-то стукнуло. Сказать об этом ей было некому, ведь Гнеся теперь на кухне не спала. Несколько минут кухарка прислушивалась, но наверху стало тихо, и она уснула.

После припадка Алтер нашел силы подняться. Внешне он был цел и невредим, но ему казалось, будто все кости его переломаны.

Часть вторая

IИ вот случилось…

Мы не знаем, почему Михл Букиер не уехал туда, куда задумал, — в далекую Литву, к дессаувским последователи Моисея Мендельсона, основоположника еврейского просвещения родом из Дессау, — то ли потому, что у него попросту денег на дорогу не было, то ли потому, что то, чего он искал, можно было найти здесь же в городе и, стало быть, незачем совершать путешествия и вводить себя в издержки.

Так или иначе, но факт таков, что однажды Михл Букиер попал к основоположнику здешнего круга вольнодумцев, к Иоселе Бриллианту, или, как его позднее прозвали, — к Иоселе-Чуме.

Не так-то легко было узнать, где он живет — в одном из нееврейских кварталов, где много садов, много собак и глухих заборов, где на лето состоятельным больным и одышливым людям снимали комнатушку — для воздуха и поддержания вялых легких.

Вот здесь, где-то в глубине двора, Иоселе-Чума снял нееврейский домишко, вдали от городского шума, от торговой сутолоки, домишко, защищенный от нежелательных взоров, от пустой и недоброжелательной болтовни, от злых языков и сплетен.

Здесь необходимо рассказать несколько подробнее об Иоселе.

Кто он такой?

*

По правде говоря, на первых порах, до того, как от него отвернулись, все скучали по нему: умная голова, ученость; к тому же из хорошей семьи, сын Мотла Бриллианта — тихого, не слишком ученого, но набожного еврея, жившего мирно, торговавшего без шума и никого не задевавшего. Только со своим сыном он частенько ссорился и не очень ладил.

Пытливый Иоселе часто обращался с вопросами, на которые набожный и смиренный отец не всегда был в состоянии ответить. Он сердился, но, пока Иоселе был мал, отец от него кое-как отделывался, но, когда Иоселе стал старше и острота ума и жажда знаний в нем особенно разыгрались, отца иной раз настигали такие вопросы, от которых он порою лишался дара речи и подолгу не переставал сверкать глазами в сторону своего молодого сына.

Позднее, когда он еще старше стал, Иоселе и вовсе вознесся в область высоких материй, его постоянно занимали такие вопросы, как предопределение и свобода воли, кара и воздаяние, и им подобные, в которых он, Иоселе, чувствовал себя совершенно свободно, но которые были слишком мудрены для головы его отца, Мотла Бриллианта, жившего смиренно, торговавшего смиренно и еще смиреннее веровавшего и на которого все эти парившие в вышине и вгрызавшиеся в грунт мысли налетали вихрем и, как ему казалось, хотели с корнями вырвать его и разворошить его спокойный быт.

Доходило, как говорили, до ссор. Вначале по поводу таких вопросов, которые не выходят за пределы религии и о которых говорится в известных книгах великих еврейских богословов и вообще говорить дозволено, но потом Иоселе вышел из этих пределов.

Неизвестно, сам ли он до этого додумался, или была в этом повинна чья-то рука — товарища или кого-то другого, толкнувшего его на этот путь, а может быть, к нему попала книга одного из известных просветителей, пленившая его… Так или иначе, но в один из дней, во время спора, происходившего между Иоселе и его отцом, отец, Мотл Бриллиант, увидел, что сын его — на краю пропасти, что он зашел страшно далеко, что вот-вот, казалось ему, он на шее своего сына увидит крест, как у всех инако-верующих, как у всех русских парней его возраста.

Мотл Бриллиант сильно испугался. Он круто оборвал разговор и по свойственному его характеру смирению умолк, чтобы с самим собой посоветоваться: сейчас же, перед всем миром, перед всеми евреями, перед всей общиной, рассказать о своей беде или — наоборот — промолчать, дать сыну поостыть, чтобы он одумался и, быть может, с Божьей помощью, вернулся на путь праведный.

Он оставил сына в покое на некоторое время. Кроме того, Мотла Бриллианта постигло несчастье — умерла жена. Иоселе был единственным сыном, и, так как смерть матери его сильно огорчила, отец его пощадил. К тому же он думал, что горе заставит сына задуматься и, может быть, воспринять кончину матери как кару Божью.

Этого, однако, не случилось. Мотл почувствовал себя чуждым своему сыну. Если раньше мать их связывала и нередко смягчала остроту спора между ними, то сейчас, без нее, связь эта была нарушена, порвана навсегда.

К тому же Мотл был очень набожен, и оставаться одному, без жены, ему по закону нельзя было. Поэтому он снова женился, а это опять-таки послужило причиной того, что сын еще больше отдалился от отца, а отец — от сына.

Пришлось также Мотлу Бриллианту переменить профессию: раньше он был тихим менялой, сидел за столиком на базаре и разменивал крупные деньги на мелкие, мелочь — на крупные, звонкую монету на кредитки, кредитки на звонкую монету. А теперь, после смерти первой жены, болезнь которой обошлась недешево, и после женитьбы на второй, что тоже не обошлось без больших расходов, как это бывает, когда желают не ударить лицом в грязь перед новой женой, — теперь пришлось, помимо размена, давать деньги в рост.

Это несколько изменило тихий характер Мотла. Он стал жестче, как это свойственно процентщикам, ведь само по себе такое занятие делает человека жестокосердым и толстокожим.

Иоселе это сразу заметил, он и до того был раздражен; отчуждение между отцом и сыном увеличилось после смерти матери и появления в доме мачехи, поэтому достаточно было любой мелочи, чтобы ссора разгорелась, чтобы отец и сын разошлись и не оставались больше под одной крышей.

Мелочь эта не заставила себя ждать, случай произошел, и ссора вспыхнула. Из-за чего? Из-за новой профессии Мотла Бриллианта, которая ему словно крови прибавила и радовала тем, что состояние его стало потихоньку расти, так что Он частенько потирал руки и набожно в душе ликовал, воздавая Богу хвалу за то, что Он внушил ему такую счастливую мысль. Но именно эта мысль огорчила Иоселе, и он стал смотреть на отца с озлоблением.

То ли потому, что Иоселе не мог видеть пришибленных, болезненных и покорных лиц бедных ремесленников и мелких лавочников — отцовских клиентов, которые приходили с таким видом, будто пришли за милостыней или на вынужденную кражу; то ли потому, что он не мог видеть притихшего и грубоватого лица Мотла, когда тот выдавал ссуду и получал вексель или вещь в залог, которую затем осматривал, оценивал, ощупывал, мысленно извлекая из нее наживу… Все это начало сильно злить Иоселе, и несносен становился домашний воздух, в котором ему слышался запах людского пота, людского труда, — запахи, которые отцу, как он заметил, доставляли удовольствие, как виноторговцу — запахи его лучших вин.

Вот из-за этого и возникла ссора, и Иоселе в один из дней, придравшись к мелочи, вышел из себя, не сдержался и крикнул отцу прямо в лицо:

— Что ты делаешь? Ведь это же кровь и грабеж!

— Что ты говоришь! Какая кровь? Какой грабеж? Кого я граблю?

— Что значит — «кого»! Того, у которого берешь, что не дозволено! Сказано ведь: «Не бери от него роста и процентов»!

— Ну а как же быть с правилом «От всякого труда есть прибыль»? Куда же девалось это разрешение «для пользы нуждающихся» — для блага большинства людей, которые без займа обойтись не могут и которым оказываешь благодеяние, когда одалживаешь им?..

— Благодеяние? За такие проценты, из которых никогда не выбраться? Даже если снять с себя всю бедняцкую шкуру… Или за залоги вещей, без которых обойтись невозможно и относительно которых ясно сказано: «Если возьмешь в залог одежду…» У тебя набиты шкафы и комоды бедняцкими подушками и одеялами, а люди по твоей милости спят на голых досках…

— Так ты чего хочешь? — раскричался Мотл. — Значит, ты умнее наших раввинов? Значит, ты больше их понимаешь?

— Что мне раввины? Какие раввины? Грош цена всем твоим раввинам!

— Горе мне! Люди, идите сюда, послушайте, до чего додумался беспутный, бессовестный сын мой!