Семья Машбер — страница 5 из 117

Такое бывает чаще всего летом, перед жатвой. В эти дни на рынке тихо, никто не приезжает не только из дальних, но и из ближних сел; торговый люд целыми днями слоняется без дела. Приказчики или загорают на солнышке, или прохлаждаются в магазинах и погребах. Тоска! Хорошо, если в кармане есть несколько грошей: можно забежать в соседнюю лавчонку, выпить стаканчик содовой воды и чем-нибудь полакомиться.

Все довольны, если на базаре вдруг покажется помешанная барыня вроде известной всему городу пани Акоты, в старомодной мантилье с буфами и бахромой, в украшенной разноцветными лентами видавшей виды шляпке, в коралловых бусах и со множеством других финтифлюшек. Ей бегут навстречу, как бы желая зазвать к себе в лавку, а один из молодых приказчиков опережает остальных, заходит сбоку и с необычайной галантностью обращается к пани как бы с вопросом:

— «Комец-цадик», пани?

— Цо? — отвечает по-польски пани вопросом. Этого только и ждали. Приказчики толкают друг друга, хохочут, заливаются. А кончается эта игра обычно тем, что в толпе вспыхивает ссора, начинается скандал, ругань, несутся проклятия в адрес евреев и неевреев до тех пор, пока не вмешиваются старшие приказчики, а то и сами хозяева.

В другой раз, для того чтобы повеселиться, заманивают из ближнего переулка придурковатого безропотного Мониша. Русая козлиная бородка окаймляет его смертельно бледное лицо, смахивающее на Иисуса, он говорит очень тихо, мямлит. Его затаскивают в угол, окружают плотным кольцом, обещают дать, чего пожелает, если ответит на вопрос, на который отвечал уже тысячу раз:

— Мониш, скажи, для чего тебе нужна жена?

— Для трех надобностей, — отвечает он, улыбаясь.

— Для каких?

— Гла-а-дить, це-е-ловать и ще-е-котать.

— И больше ни на что?

— А на что еще?

*

Так отдыхает и забавляется рынок в неторговые дни. Лавки открывают только потому, что не открыть нельзя. Целый день — с утра и до захода солнца — бездельничают, потом отправляются домой, с тем чтобы на другой день так же томиться, долгими часами торчать на пороге магазина, так и не дождавшись покупателя. Так проходят дни жатвы.

Торговцы, для которых рынок — единственный источник существования, каким он был и для их отцов, дедов и прадедов, свято веруют в незыблемость его устоев. Им и в голову не приходит сомневаться в этом. Наоборот, они уверены, что мезузы на дверных косяках или прибитые перед входом ржавые подковы охраняют их, мелких лавочников, скромное счастье. А большое счастье крупных торговцев должны охранять запрятанные под порогом летучие мыши.

Все это, думают они, останется навсегда, ибо так установлено Господом Богом.

Но посторонний человек, попав сюда, сразу же почувствует запах неладный. Он поймет, что скоро, очень скоро здесь запахнет падалью, придет конец всему этому царству купли-продажи, торгашескому духу, жульничеству и обману, придет конец всем тем, кто здесь вертится…

Это становится ясно ночью, когда рынок спит и спят все улицы и переулки, спят магазины, лавки и лавчонки, палатки и выстроившиеся вдоль мостовой лотки, спят склады с тяжелыми железными дверьми, ставнями, замками и засовами. А если бы посторонний увидел одинокие сумрачные фигуры сторожей, которые сидят группами по нескольку человек либо, что бывает чаще, томятся в своем углу, похожие на мрачное воплощение древнего бога Меркурия, который перекочевал сюда из глубины веков. Если бы посторонний человек увидел эту картину, то, даже не будучи пророком, но обладая хотя бы небольшим даром предвидения, он понял бы, что пороги, на которых сидят сторожа, — это пороги траура, что тяжелые запертые двери, замки и засовы никогда уже не будут заменены новыми, что для полноты картины посреди базарной площади следует поставить поминальную свечу.

Такова базарная часть города N — первый круг. Вторая часть: собственно город.

Если бы нездешний, посторонний человек этой ночью, покинув рынок, прошелся по улицам, то прежде всего ему бросились бы в глаза здания в один, два, а то и более этажей какого-то несуразного архитектурного стиля, вернее сказать, лишенные всякого стиля.

Пришелец сразу бы догадался, что это не жилые дома, что они имеют какое-то другое назначение. С первого взгляда он, быть может, и не сообразил бы, для чего именно они предназначены, но, взглянув еще раз, наверняка бы понял, что здания эти воздвигнуты религиозной общиной города N для служения Богу.

Бог здесь не избалован, Он много не требует — ни чрезмерной чистоты, ни простора, ни величественных хором, ни блеска огромных дворцов с колоннами, только бы в Его доме сквозь запыленные, давно не протертые, немытые окошки виден был ночами мигающий огонек маленькой, дешевой керосиновой лампы, чтоб царила тишина и страждущая душа обретала здесь покой. Чтоб в каком-нибудь из этих зданий ночевал одинокий служка, пусть даже не в наилучшем виде — этакий нетребовательный служитель Божий, а в других помещениях на скамьях, на груде лохмотьев храпели бы нищие, убогие, сами в темноте похожие на кучи тряпья.

Но Богу нужны и синагоги, в которых из всех традиционных двенадцати окон исходил бы яркий свет зажженных ламп и доносились бы молодые голоса, нараспев повторяющие заветы и законы Божьи. Своим учением они служат и как бы приносят себя в жертву Богу, подобно тому, как некогда, в дни Его величия, Ему приносились настоящие жертвы.

Вот перед нами одно такое здание. Это двухэтажный дом, обращенный фасадом к небольшой полупустой площади. В нижнем этаже — мясные и бакалейные лавки, один из источников дохода синагоги. Сама синагога на втором этаже, парадной многооконной стороной она смотрит на площадь, остальными тремя — в переулки.

Она называется Открытой.

Почему?

В завещании человека, который сто с лишним лет назад построил ее, сказано, чтобы двери этой синагоги никогда не запирались — ни днем, ни ночью, ни зимой, ни летом, до тех пор, пока она будет стоять, в общем — до пришествия Мессии.

И действительно, она всегда открыта и для горожан, которые приходят сюда молиться и изучать Талмуд, и для тех, кто летом забегает, спасаясь от зноя, а зимой — погреться. Это торговцы, лавочники, носильщики и прочий люд, который на несколько минут вырывается из базарной сутолоки, чтобы здесь передохнуть, подышать успокаивающим воздухом. Синагога также служит пристанищем для приезжих, для бедняков, которые нередко живут здесь неделями, а то и месяцами. Здесь и едят, и спят, и никто, согласно завещанию, не может им это запретить.

Здесь молятся с утра и до предвечерних часов группами и в одиночку, а по вечерам сидят над фолиантами. Люди постарше отправляются потом домой, а молодежь часто бодрствует всю ночь.

Редко поэтому пустует Открытая синагога, дверь в нее и вправду никогда не закрывается, одни входят, другие выходят.

Сюда собираются, чтобы потолковать на разные темы. Здесь собрался кружок для обсуждения обычных будничных дел, а там молодой человек слушает пожилого, который погружен в толкование какого-нибудь запутанного и сложного талмудического положения.

Молодые талмудисты не похожи друг на друга. Некоторые из местных — сынки более или менее состоятельных родителей. Но таких меньшинство. Большая же часть — приезжие бедняки, которых приютили чужие люди.

Здесь можно встретить юношей не только из ближайших городков и местечек, но и прибывших издалека — с Волыни, Подолья и даже из далекой Польши. Каждый со своим говором, своими манерами и повадками.

Все они очень бедны, оборванны, неопрятны. Но они думают не о себе, а только о том, для чего приехали сюда. Они так увлечены, так фанатически преданы своему делу, полны стремления добиться намеченной цели, что им подчас не хватает для учебы дня и они готовы просидеть над книгами всю ночь.

Поэтому синагога ночами бывает ярко освещена, лампы низко свисают с потолка над головами юношей, а тот, кто сидит в углу, далеко от ламп, держит в руках свечу.

Не только внутри синагоги светло, ее окна освещают улицу. Набожным прохожим и жителям соседних домов, глядящих на нее снизу вверх, она кажется живым островом среди ночного мрака; у людей создается чувство, что в спящем городе этот бодрствующий светлый островок охраняет людей и соблюдает их интересы перед Всевышним.

Это особенно остро чувствует набожный человек, когда ночью проходит мимо синагоги и слышит молодые голоса. Тоскующие аскетические, надрывные напевы, занесенные сюда из далекого Востока, от каких-то мулл или дервишей.

В этом пении звучит тоска неудовлетворенной плоти людей, добровольно отрекшихся от мира. И верующим кажется, что они являются свидетелями того, как молодые люди приносят себя в жертву во имя Бога.

Такова одна синагога.

А вот поблизости — другая. Ее называют Горячей, так как принадлежит она набожным до сумасшествия хасидам, приверженцам таких цадиков, как Коцкский, Карлинский. Хасиды неистовствуют, лезут на стенку, бегают, охлаждая свой религиозный пыл воплями и визгом.

Напротив Горячей — Холодная синагога. Называется она так потому, что здесь даже летом — пронизывающий холод. Она также помещается в двухэтажном доме; внизу — магазины, наверху — синагога. Наверх ведет небольшая лестница с перилами, гладко отполированными множеством рук, которые держались за них в течение долгих лет. Вход в синагогу — через холодную, как склеп, прихожую. Высокий сводчатый потолок. В середине, между четырьмя колоннами — бима, возвышение для чтения Торы, с четырех сторон свисают подвешенные на веревках канделябры, но кажется, что ни свечи в подсвечниках, ни керосин в лампах не светят и не греют.

Хладнокровные прихожане — ученые сухари, литваки. От них самих, от их молитв и заунывных мелодий веет чем-то отжившим, потусторонним. Их называют «эвен-эзреники» по имени испанского поэта и философа Авраама Ибн-Эзры, чей рационалистический дух каким-то образом проник сюда и здесь среди множества молелен и синагог, всеми покинутых и отчужденных, обрел утерянное им на родине пристанище.