Но когда и этот месяц прошел, для нищих кредиторов больше отговорок не находилось, а нужда подошла к ним, как говорится, с ножом к горлу, и тогда бедняки стали приходить ватагами и, если не заставали Мойше Машбера в конторе, подолгу его дожидались, а если заставали, то осаждали его, не желая отступать. Те, у кого сроки векселей истекли, — требовали, другие — просили и хныкали… И однажды Нохум Ленчер отозвал тестя в уголок и предложил — за неимением другого выхода и за отсутствием надежды на помощь — обратиться к Якову-Иосе Эйльбиртону…
Легко сказать: к Якову-Иосе…
Несколько штрихов к портрету Якова-Иоси. Как он выглядит?
Ему уже за шестьдесят. У него полные, ровные плечи, белая бородка, чистая и сытая. В будни он носит черный кафтан из добротного английского сукна, по субботам надевает атласный. Он очень богат: владелец самого крупного состояния в городе, хозяин ссудной конторы и других предприятий. С виду он очень спокоен и скромен, но не без капризов и причуд.
Яков-Иосе хотелось иметь красивые книги в переплетах с золотым тиснением; он любил красивые вещи — обиходные и предназначенные для религиозных обрядов: например, у него была большая золотая коробка для хранения эсрога, изготовленная на заказ еврейскими мастерами; крышку коробки украшали инкрустации с видами горы Сион и Иерусалима. Был у него и ханукальный светильник из тяжелого серебра в форме оленьих рогов, раскинувшийся на полстены.
Любил он также хорошее пение… По субботам или в праздники, помолившись в своей небольшой молельне с десятью избранными и достойными прихожанами, Яков-Иося отправлялся в знаменитую Старую синагогу, к известному кантору Иерухому Большому, становился там у западной стены, ни за что не соглашаясь сесть у восточной, куда его приглашали служки и старосты, прислонялся к стене или опирался на пюпитр и с закрытыми глазами вслушивался то в пение самого кантора, то в сопровождение певчих. При этом атласный кафтан у него был надет на одну руку, а второй рукав висел пустой — очевидно, в силу какой-то особой прихоти.
Он слыл человеком ученым и вступал в спор не только с рядовыми раввинами, но и с реб Дуди, пытаясь решить обычные житейские вопросы или зачитывая наизусть целые главы сводов еврейских религиозных законов — «Хошен мишпат» и «Йоре деа». Был он сведущ и в других отраслях знания, в которых раввины отстают, — таких, как астрономия и геометрия. Он даже приглашал к себе нищих знатоков, с которыми мог иной раз поспорить на эти темы.
Яков-Иося принадлежал к знатному роду, а главное — заключал браки своих детей и родственников с людьми высокопоставленными, с известными праведниками из Рахмистровки и Карлина, а за границей — из Садигоры и Стефанешт.
Ему, разумеется, завидовали, и в субботу или в праздник, когда он стоял в Старой синагоге у западной стены, надев на одну руку атласный кафтан, многие прихожане разглядывали его полные плечи и белый лоб ученого, морщившийся и наслаждавшийся пониманием и радостью, которую доставляло ему пение.
Но больше всего завидовали его богатству, которое исчислялось тысячами и было у него либо в наличности, либо вложено в различные предприятия, находившиеся как у него в собственности, так и в ведении компаний. Яков-Иося распоряжался барскими имениями, заложенными у него в конторе, а также домами, участками, квартирами, переписанными на его имя. Кроме того, он владел большим домом в несколько этажей, чуть ли не дворцом, который он построил для себя и своей семьи: для каждого из сыновей, живших с женами в городе или за границей, и для дочерей с зятьями предназначался особый этаж, ведь именно так заведено у всех праведных и богатых отцов.
У него даже было два фаэтона: один малый с высоким сиденьем, вроде кабриолета, для личного употребления, а второй — широко раскрытый, обитый дорогим белым сукном, и закладывали его лишь в том случае, если молодой заграничной невестке вздумается летним вечером прокатиться по городу или если приезжал какой-нибудь знаменитый праведник и нужно было встретить его с большим почетом. Иной раз представители городской администрации или чиновники одалживали этот фаэтон, чтобы встретить губернатора, архиерея или митрополита, прибывавших с визитом к христианскому населению города.
Словом, было чему завидовать. «Ученость и богатство в едином месте», — говорили о Якове-Иосе, и большинство жителей города смотрели на него снизу вверх, думая о том, что, мол, хоть бы нам, ему не во вред, десятую, сотую долю его добра!
Да, все это так… Однако, несмотря на богатство, ученость и знатность, Яков-Иося обладал одним малопривлекательным качеством, так что те же завидовавшие иной раз шепотом между собой называли его тихим душегубом… «И как это сочетается?» — недоумевали люди. Яков-Иося слыл страшилищем и острозубой щукой среди плотвы, которой суждено было очутиться в его пасти.
Слабые были обречены! И расправлялся Яков-Иося с ними ласково, без единого грубого слова. Если кто-нибудь в городе сильно нуждался, а Яков-Иося об этом знал — у него имелись люди, доносившие ему обо всем, что следовало знать, — тогда его плечи начинали расти вширь, распирая кафтан, и, хотя выражение лица не менялось, в карих глазах под высоким лбом мелькали какие-то тени расчетов, которые Яков-Иося производил в уме. «Да, — означали эти тени, — дело выгодное…»
Да, легко сказать: к Якову-Иосе… Тот, кто знал, насколько важную роль он играл в городе и во всей округе, знал и его тяжелую руку, из которой, если попадешь, вырваться труднее, чем из железных клещей.
Он охотно одалживал, шел навстречу и помогал в нужде — именно в нужде, когда у человека, что называется, петля уже на шее и он начинает хрипеть, — вот тогда Яков-Иося приходил со своей помощью, и можно себе представить, как этот полузадушенный бывал ему благодарен и сколько шкур он позволял с себя содрать в знак «благодарности».
Так случалось с помещиками, если Яков-Иося знал, что им приходит конец… Так случалось и с государственными чиновниками, которые проигрывались в карты или жили не по средствам, растрачивая государственные деньги; так случалось с купцами, когда те попадали в тиски долгов и не могли из них выбраться, — тогда появлялся Яков-Иося в качестве избавителя и становился компаньоном предприятия; иногда предприятие целиком переписывали на его имя, а потом он за гроши вообще устранял основного владельца. Так поступал Яков-Иося с банкирскими конторами, освобождаясь от конкурентов, и с промотавшимися помещиками, чьи имения переходили к нему за бесценок на самых выгодных условиях; так же поступал он с крупными чиновниками и с государственными служащими — не с целью заполучить их имущество, но для того, чтобы держать этих людей в руках и использовать их, когда в том возникает необходимость, — либо по собственным поручениям, либо в городских делах, от них зависящих.
Уже не один такой бедолага попал к нему в лапы, уже не одно известное имя кануло в небытие по его милости. Об этом знали все, остерегались «помощи» Якова-Иоси и обращались к нему только в последний момент, когда другого выхода не оставалось. Жертва, зажатая в тиски и безнадежно запутавшаяся, начинала просить, умолять Якова-Иосю не использовать ее положения, не душить ее:
— Как же так, реб Яков-Иося? Такой человек, как вы… Ведь вы режете без ножа… Где же еврейские правила жизни? Человечность?
Тогда Яков-Иося поднимался со стула, на котором сидел и вел переговоры с посетителем, и отвечал холодно, как если бы дело его не интересовало, как если бы ему было безразлично, заключит он сделку или нет:
— Не выгодно? Не надо… Не настаиваю… Не согласны — как вам угодно!.. А что касается еврейских правил, то ищите у Маймонида, в книге «Яд ха-зака», а за человечностью приходите ко мне домой, потому что в конторе, где речь идет о делах, я — да, да! — злодей, если желание оказать человеку услугу, предоставить некредитоспособному кредит и вытащить его из болота значит резать — ножом или без ножа…
Нужда заставляла соглашаться на его условия, и горе тому, кого, с позволения сказать, облагодетельствовал Яков-Иося и кто входил в контору с высоко поднятой головой, а выходил оттуда выпотрошенным, опустив глаза долу.
И вот к этому Якову-Иосе Нохум Ленчер советовал своему тестю пойти и обратиться за помощью.
Легко сказать… Мойше Машбер и без того был в долгу у Якова-Иоси, как и всякая контора, которой и в благополучное время приходилось прибегать к помощи богача, но теперь, если бы Мойше Машбер явился за новым займом — а все знали, что он не в состоянии покрыть даже мелких долгов, — его визит означал бы то, что предприятие вскоре придется ликвидировать или целиком уступить; можно было также принять компаньона с крупными деньгами, а самому отойти в сторону и сделаться чем-то вроде служащего на небольших процентах и с ограниченным правом голоса.
Мойше Машбер согласился обратиться к Якову-Иосе. Но сделал он это не из желания спасти во что бы то ни стало свое положение, не разбирая предлагаемых средств, а по слабости и безволию, как человек, которому безразлично, кто станет его избавителем — спаситель или палач.
— А? К Якову-Иосе, говоришь? Ладно, пусть так…
Следует добавить, что Мойше Машбер уже тогда выглядел как человек, у которого в голове что-то перегорело: все происходившее его не трогало и не касалось, он утратил способность восприятия.
Изменилось его поведение дома, где он в последнее время ни с кем, даже со своей женой Гителе, не разговаривал, словно все слова иссякли. У него появилась привычка шагать вдоль стен — вдоль одной, потом вдоль другой, — можно было подумать, что у него со стенами какие-то тайные дела…
Часто он забредал в зал, где принимали гостей и где пол был устлан с четырех сторон ковровыми дорожками, а у одной из стен стояло большое, в человеческий рост, зеркало. Мойше мерил шагами дорожки, проходил мимо зеркала, иной раз вдруг останавливался, оглядывался на собственное отражение, не узнавал его и пугался… Он смотрел на себя, как на чужого, как на человека, явившегося из потустороннего мира… Он постоит, бывало, минуту, полусознательно и беспомощно вглядываясь в свою фигуру, а потом и вовсе перестанет себя замечать, отойдет в задумчивости и снова примется шагать, а увидев отражение в зеркале, снова испугается.