— Где он? Пусть выйдет! Давайте его сюда! — кричали все наперебой, никого из домочадцев не видя и предъявляя свои требования стенам и дверям, ведущим из столовой в другие комнаты, откуда никто не показывался.
— Тише! — сказал Мойше Машбер перепуганному Меерке, который начал догадываться о том, что происходит в доме и почему дедушка так торопился спрятаться у него в комнате. — Тише! — успокаивал Мойше внука, вытирая слезы, которые навертывались мальчику на глаза от страха и от жалости — к самому себе, ко всем домашним и особенно к деду. — Не плачь! — говорил Мойше Машбер внуку и при этом сам дрожал, слыша возгласы, доносившиеся из столовой.
— Ведь это же светопреставление! — не переставали кричать в столовой.
— Ведь это хуже Содома!
— Кому после этого верить?
— Словно к разбойникам в руки попали!
— Что делать?
— Ох!
— Воды! Дайте воды… Мне дурно… — кричали и визжали со всех сторон люди, чувствуя приближение обморока.
И вдруг все стихло. Гителе, сидевшая у себя в комнате над своим Пятикнижием, услыхала шум, поднялась с места и спокойно подошла к двери, перешагнула через порог, чтобы посмотреть, действительно ли в столовой кричат люди или это ей послышалось…
Она не торопилась. Безразличие, охватившее ее после того, что случилось с ней и с мужем в последнее время, особенно после злополучного и безрезультатного визита к Якову-Иосе, заставляло думать, что теперь уже не произойдет ничего такого, что способно ошеломить ее или вывести из нынешнего состояния.
Едва переступив порог столовой, она поняла, кто пришел и что привело этих людей сюда… Она на мгновенье растерялась, но тут же опомнилась, взяла себя в руки и набралась терпения, зная, что испытание ниспослано небом, что противиться этому нельзя и следует принять все как должное…
Гителе была готова на все, особенно когда увидела, что она одна, без Мойше, без детей, что некому прийти ей на помощь. Она решила принять предстоящее унижение, обойтись без уловок, как приличествует человеку, которого Бог избрал для испытания мучением, — так говорилось в ее женских священных книгах.
Она остановилась на пороге и, никем в первую минуту не замеченная, почти спокойно прислушивалась к отчаянным крикам собравшихся и наблюдала беспорядок, который принесли в дом эти люди запахами бедности, исходившими от них, рваными одеждами и стоптанной обувью, — они наследили, испачкав пол грязью и снегом с улицы.
Однако вскоре ее увидели, и люди на мгновение, на одно только мгновение притихли, изумленные спокойствием, с которым Гителе, стоя в дверях столовой, встретила их всех. У них словно язык отнялся — отчасти из уважения к ее выдержке, отчасти оттого, что в эту минуту молчания все почувствовали удовлетворение, увидев перед собой близкого Мойше Машберу человека, к которому можно обратиться — по-хорошему или нет, — как к самому Мойше Машберу.
Так оно и было.
Из умолкшей толпы вышел вперед Котик в своем поношенном бурнусе, со сжатым кулачком подбежал к столу и крикнул:
— Мои деньги!
— Деньги! — поддержали его взлохмаченные женщины, девицы, у которых волосы выбились из-под платков и шалей.
— Люди! Женщины! — тихо обратилась Гителе к толпе, которая рвала и метала. — Берите все, что хотите, все, что глаза ваши видят… Это не мое… Это Божье и ваше…
— Конечно, возьмем! — подхватили ее слова со всех сторон. — Конечно! Люди, берите!..
Толпа хлынула из столовой в другие комнаты. Разбушевавшись, люди стали тащить кто что мог, кому что попадалось под руку: постельное белье с кроватей, платье из шкафов, посуду, стекло, скатерти, полотенца…
Второпях кое-кто стал увязывать вещи в простыни, как при пожаре. От жадности люди хватали все подряд и в то же время стеснялись, оправдывая себя тем, что к этому их вынудили несчастья.
— Горе мне! — упаковывая, жаловались люди. — До чего мы дожили! До того, что приходится брать чужое…
Не обошлось и без пререканий: двое заспорили из-за одной вещи, которая понравилась обоим, и каждому хотелось взять ее себе. Дело чуть не дошло до драки, один держал вещь за один угол, второй — за другой, каждый тянул в свою сторону и рвал добычу из рук соперника, и казалось, вот-вот они сцепятся и начнут махать кулаками.
Пока люди были увлечены и заняты этим делом, Гителе переходила от одной группы к другой, смотрела, успокаивала и тихо, как бы советуя, говорила:
— Не ссорьтесь, хватит на всех… Берите на здоровье и носите на здоровье…
Это были, конечно, не ее слова, их словно кто-то другой говорил в ней — кто-то наказанный и сам себя наказывающий, обреченный и сам исполняющий над собою приговор.
А потом Гителе можно было видеть в одной из комнат — она стояла, прикрыв глаза ладонями, как при благословении свечей, и без слез, без плача спрашивала:
— Господи Боже мой, за что?
Было тяжко смотреть на Гителе, стоявшую посреди комнаты с прикрытыми ладонями глазами. Но еще тяжелее было видеть Мойше Машбера, который прятался с внуком в детской и цеплялся за мальчика, словно ища у него поддержки…
Так было вначале: люди, вносившие свои грошовые суммы, хватали вещи и паковали их в узлы. Но потом стали приходить более солидные кредиторы, спокойные и терпеливые, но зато предъявлявшие более серьезные претензии. Они тоже обращались сначала к Гителе, говорили сдержанно: как это, мол, могло случиться? Неужели такой человек, как Мойше Машбер, мог позариться на чужое?.. Гителе ломала руки и отвечала: «Чего вы от меня хотите? Делайте все, что считаете нужным, берите все, что вам угодно, как и все…» Но те отказались: что она такое говорит? К чему им эти вещи? Не думает ли она в самом деле, что вот этими вещами можно отделаться? Нет, они и слышать об этом не желают… Она, Гителе, у них не одалживала, от нее им ничего не нужно; они хотят повидаться и переговорить с Мойше Машбером, который, без сомнения, не станет предлагать им то, что предлагает она, мало понимающая в таких делах.
— Где ваш муж? — допытывались они. — Давайте его сюда!
И все, кто держал уже упакованные узлы с вещами, поддержали этих кредиторов и присоединились к их требованию:
— Чего вы его прячете? Мы хотим его видеть! Давайте его сюда…
Тут раздался громкий голос Цали Милосердого, который вместе с толпой пробрался сюда, растолкал всех своим грузным телом и, остановившись возле Гителе, прокричал ей прямо в лицо, бледное и растерянное:
— Вы что думаете? От Цали так просто не избавитесь! Я отсюда не уйду, я из дому не выйду, буду дневать и ночевать здесь, буду спать в кровати вашего Мойше, в вашей кровати… Еще не было такого случая, чтобы Цале не уплатили… И ваш муж не отвертится. Я разорю все…
А тут еще лопнула какая-то стеклянная посудина, которую кто-то вытащил из буфета и по неосторожности или по неведению — не зная, как с такими вещами обращаться, — уронил и разбил вдребезги. Толпа решила, что кто-то вышиб стекло в окне.
— Правильно! — послышался одобрительный возглас.
— Поделом!
— Так им и надо!
— Заслужили!
— Окна повышибать! Дом разнести!
Тогда Гителе как-то тихо вздрогнула — так бывает перед истерикой, когда визг сверлит голову, или перед тем, как человек падает и уже не может подняться.
В эту минуту и до Мойше Машбера донеслись голоса из столовой, слова и ругательства в его адрес, угрозы рассчитаться с ним. Он был уже готов, непонятно почему, оставить Меерку, шагнуть к дверям, выйти и показаться толпе.
Но… в это время в доме опять почему-то наступила тишина, как если бы явился нежданный гость, чей приход заставил всех разом замолкнуть.
Да, в ту минуту, когда все посетители — и с узлами, и без узлов — окружили Гителе, требуя, чтобы она выдала им Мойше Машбера, на пороге показался судейский чиновник, одетый по форме, а следом за ним вошел будочник — в качестве помощника, как полагается; позади них были Сроли Гол и Шмулик.
— Остановитесь! — крикнул чиновник, который услыхал крики и увидел людей с узлами, готовых вынести все вещи из дома Мойше Машбера. — Стойте! — проговорил он и, подойдя к столу, достал бумагу и стал читать.
Он читал недолго, и те, кто разбирался в судебных делах или имел о них хотя бы малейшее представление, сразу же сообразили, о чем идет речь: то, что позволили себе люди, на свой риск взявшие домашние вещи из имущества Мойше Машбера, — воспрещено, так как все это больше Мойше Машберу не принадлежит, а является собственностью того, на чье имя переписаны дом и двор, а также все, что в них находится.
— Что? — удивились кредиторы, услыхав имя человека, которому теперь принадлежало имущество Мойше Машбера, — имя Сроли Гола.
— Да, — ответил судейский чиновник и добавил, что отныне всякий, кто тронет хотя бы самую малость, будет отвечать по закону перед судом, взявшим дом под охрану.
— Какой закон? Что он говорит? — недоумевали люди, которые не понимали, что происходит, и растерялись, почувствовав чуждую руку чуждой им власти, которая вмешалась в дело и не позволяет им получить свое.
— На чужое имя, говорит он, все это переписано… Нельзя брать.
— На чье имя?
— Вот его, — указал кто-то на Сроли, который стоял рядом с чиновником и смотрел на всех остановившимся взглядом.
— Что за имя?
— Какое там имя?
— Кто он такой?
— Что он внес? При чем тут он? — спрашивали те, кто не понимал, что случилось.
— Пане… Господарь… — пытались женщины и мужчины расспросить чиновника и поговорить с ним, но, кроме этих двух слов, ничего сказать не могли, так как не знали чуждого им языка.
— Что за напасть? — заголосили люди, которые взяли вещи, сложили их в узлы и считали уже своими, а теперь, после приказа чиновника, должны были с ними расстаться.
— Фальшь! Обман! — послышались крики кредиторов, зарившихся вовсе не на вещи, которые стоили гораздо меньше, чем причиталось взявшим их людям. Котик беспомощно опустил руки, когда понял, что произошло, и подошел к Шмулику, которого он искал в последние дни, надеясь, что тот заменит его здесь и выступит за его интересы, как случалось и при других банкротствах. Но Шмулика он нигде найти не мог, и ему казалось, что тот избегает встречи с ним и не хочет на сей раз выполнять его поручений.