Семья Машбер — страница 95 из 117

Пусть брат мой не внемлет соблазну, который может столкнуть человека с пути истинного и ведет к ослаблению воли, к осуждению того, о чем судить не дозволено, ибо пути Господни неисповедимы и непостижимы деяния Его, которые, как известно, всегда ведут к добру и счастью, хотя человеческому глазу кажутся путаными и недобрыми.

Не удивляйся, брат мой, если я скажу, что ты должен быть доволен тем, что можешь причислить себя к людям, с которых при жизни взимают то, что другим приходится выплачивать на том свете. Я считаю тебя достаточно подготовленным к тому, чтобы понять, что лучше быть наказанным за несовершенное преступление, чем нести, упаси Бог, наказание по заслугам, когда оно действительно полагается. Ты можешь приравнять себя к тем, кому дано право предъявлять претензии к судье и спрашивать у него, почему он заставляет невиновных страдать понапрасну и испытывает их, между тем как претензии следовало бы предъявлять к другим…

Наконец, хочу тебе напомнить о том, о чем ты, сын нашего покойного отца, наверное, и сам помнишь. Отец часто говорил — порою с завистью, порою с сожалением, — что в прежние времена, если человек не испытывал мучений у себя дома, он уходил искать муку на стороне, на чужбине… Наш отец, царство ему небесное, был готов к страданиям, но не успел принять их, так как рано ушел из жизни. Я тоже готов к ним, но не знаю, успею ли… Считай себя счастливым, потому что сей дар был прислан прямо в дом твой…

На этом я кончаю, ставлю свою подпись: Лузи, твой брат, приносящий молитвы свои к стопам Владыки Небесного, Господа Бога нашего, дабы Он ниспослал тебе помощь и избавление от темницы и привел тебя в скором времени домой, в радости, целым и невредимым — и духовно, и телесно. Аминь».

А теперь возвратимся к тому, что видел Лузи, когда посещал дом своего брата.

Когда он приходил туда, то прежде всего направлялся в комнату Гителе и каждый раз встречал там Эстер-Рохл, «кожаную праведницу», с которой мы знакомы с тех пор, как она была занята на похоронах Нехамки, а потом на свадьбе Алтера. Теперь она дежурила у постели Гителе, точно преданная сиделка. Эстер-Рохл была так бедна, что забота о собственном ее домашнем хозяйстве почти не отнимала времени, и поэтому она могла проводить у больной Гителе целые дни — не за деньги, конечно, а исключительно ради богоугодного дела, которое высоко чтила. Она опекала Гителе даже с большим вниманием, чем ее родная дочь Юдис, и понимала все безмолвные просьбы и желания Гителе, чувствовала общее ее состояние, как опытный врач, как сестра милосердия.

Лузи приходил, смотрел на Гителе, а потом спрашивал у Эстер-Рохл, как обстоят дела, и Эстер-Рохл в присутствии Гителе отвечала, что дело идет на поправку (а вдруг Гителе слышит и понимает!). Но когда Лузи прощался и выходил в соседнюю комнату, Эстер-Рохл шла за ним следом и, чувствуя себя здесь свободнее, выкладывала все то, что скрывала в комнате больной: никакого улучшения не заметно; грех жаловаться, но Гителе становится все хуже и хуже.

Когда Лузи заходил к детям брата и спрашивал, как они живут и подумывают ли о восстановлении предприятий, он получал самые неутешительные ответы. Как ни был далек Лузи от коммерции, а тем более от такого запутанного дела, как банкротство, он все же понимал, что положение останется шатким как в том случае, если дела не восстановятся, так и в случае, если они возникнут вновь в компании с кредиторами, которые, несомненно, пожелают быть главными собственниками и постараются захватить себе как можно больше, нисколько не заботясь об интересах детей Мойше.

Между тем дело шло именно к тому, чтобы возобновить деятельность предприятий на условиях, выгодных для должников Мойше Машбера, но не приносящих пользы ему самому. Как мы уже говорили, бывшие клиенты и покупатели Мойше Машбера сразу же после его банкротства стали отворачиваться от него и переносить свои заказы к другим, чтобы не выплачивать Мойше тех сумм, которые они ему задолжали за многие годы торговли с ним и пользования его кредитом. Нехорошо, конечно, когда люди позволяют себе не платить долгов кредитору на том основании, что и другие ему не платят… Ничем нельзя оправдать нежелание вникнуть в причины, приведшие должника к краху. Но ничего не поделаешь, именно так жили люди, говоря, что ворующий у вора — невиновен, и оставались с чистой совестью.

Обо всем этом дети Мойше Машбера теперь рассказывали Лузи со всеми подробностями, в которых он, вообще говоря, не разбирался. Однако даже ему, неопытному в коммерческих делах, конечный итог был ясен: дом брата рушится, семейный союз рвется, а дети, которые раньше, когда дела шли хорошо, держались все вместе, теперь начинают отворачиваться друг от друга и смотреть в разные стороны…

Первым откололся Нохум Ленчер, младший зять, муж рано умершей Нехамки, который после банкротства и после того, как тесть ушел отбывать наказание, снова пригласил в дом свою мамашу, знакомую нам бабушку Шейнцу. Она только и делала, что уговаривала сына не страдать понапрасну из-за несчастий, обрушившихся на тестя, прекратить траур по жене и подумать о невесте — с деньгами, разумеется, что освободит его, во-первых, от забот о детях, а во-вторых, даст возможность снова приняться за дела, к которым у него имеются недюжинные способности.

— У тебя, слава Богу, голова на плечах, и дай Бог столько добрых лет жизни, сколько найдется охотников породниться с тобой — и девиц, и молодых вдов, и разведенных жен знатного происхождения и с большим приданым.

Домашние заметили, что Нохум стал держаться обособленно. Покончив с заботами о детях (насколько то позволяли его мужские способности), он принимался шагать по своей комнате из угла в угол, курил папиросы, не докуривая ни одной, то и дело подходил к плевательнице в углу и плевал на окурок — видимо, от возбуждения и от добрых советов мамаши Шейнцы.

Лузи тоже заметил отчужденность Нохума, особенно после того, как в доме появилась Шейнца, которая, кстати сказать, совсем не заглядывала в комнату Гителе, чтобы проведать больную. Лузи видел, что Нохум находится под влиянием своей матери, обдумывает ее бездушные советы и готов, судя по всему, им последовать. Он видел также, что у старшей дочери Мойше, у Юдис, глаза всегда красные от слез. И у нее были на то причины. Помимо всех бед, которые за последнее время обрушились на дом ее отца, Юдис страдала от своего мужа Янкеле Гродштейна, который и в прежние добрые годы не блистал талантами, не проявлял ловкости в делах и постоянно нуждался в бдительном руководстве Мойше Машбера, который поправлял ошибки своего зятя.

Янкеле Гродштейн был человеком тихим, почти блаженным, чрезмерно набожным, которого, как праотца Иакова, тянуло больше в шатры Сима и Эвера, нежели на шумные торжища, исполненные суеты; едва ему удавалось уйти от торговых сделок, он испытывал настоящее облегчение. Он не любил базара, на котором чувствовал себя чужим, и находил свой мир в книгах и в обществе таких же, как и он, молодых зятьев, которым судьба благоприятствовала и давала возможность предаваться удовольствиям, ради которых Янкеле Гродштейн готов был снять с себя башмаки и последнюю рубаху.

Одним словом — «смиренный агнец», как называли его приказчики и торговцы, не понимавшие поведения Янкеле Гродштейна. Все знали, что, если бы Мойше Машбер не «подсыпал овса в кормушку», то есть — не пополнял бы того, что зять по доброте своей и нелепым повадкам транжирил, Янкеле давно уже ходил бы гол как сокол из-за своей беспомощности, неопытности в делах и небрежения к деньгам.

Возможно, он и в самом деле не знал цены деньгам. Частенько по расчетным книгам не хватало больших сумм, которых, все были уверены, никто не брал, никто не крал, но которые он, Янкеле Гродштейн, сунул какому-нибудь нуждающемуся — либо в виде займа на время, либо в виде помощи, без отдачи.

На все это можно было смотреть сквозь пальцы в добрые времена, когда дело держалось на прочных основах, когда крупных заработков хватало и когда тесть, Мойше Машбер, умалчивал о щедрости зятя, граничившей с расточительностью… Но даже сейчас, когда все повернулось в другую сторону, когда тестя нет, дела — кончились, дом — разорен, а касса пуста, — даже сейчас Янкеле Гродштейн не только не пытался найти выхода из создавшегося положения, но и не отдавал себе отчета в том, что в такое время необходимо экономить. Он продолжал придерживаться прежних своих привычек: щедрой рукой раздавал все, что имел. Едва заполучив наличный грош, он тут же находил охотника забрать его, а если охотника не оказывалось поблизости, Янкеле относил деньги в синагогу и опускал их в благотворительную кружку… Сейчас, когда Юдис, оставшаяся единственной хозяйкой в доме, столкнулась с такими качествами мужа и поняла, что он не только не помогает «вытащить семью из трясины», но, напротив, способствует ее погружению, она могла только ломать руки, когда никто ее не видел, и плакать по углам.

Она даже не находила человека, перед которым могла бы излить душу. Почему? Потому, что многие из бывших друзей и знакомых семьи Машбер теперь старались избегать встреч с членами этой семьи, и Юдис могла перекинуться словом лишь с Эстер-Рохл, взявшейся безвозмездно ухаживать за Гителе днем и ночью и делавшей это усерднее, чем сама Юдис. Но у Юдис духу не хватало жаловаться Эстер-Рохл на свою жизнь, потому что Эстер-Рохл, чьей родной сестрой была нищета, а неизменной спутницей — нужда, падение, постигшее дом Мойше Машбера, не представлялось неизбывным горем, ведь ей и похуже приходилось.

Оставался только Лузи.

— Ах, дядя, — плакалась иной раз Юдис, припадая к груди Лузи, когда они оставались наедине. — Ах, дядя! — произносила она в самом начале разговора, потом подносила платок к глазам и, вздрагивая плечами, начинала плакать.

Перед уходом Лузи всегда спрашивал об Алтере, которого приключившиеся беды потрясли больше, чем всех остальных домочадцев, и теперь он лишь изредка покидал свою комнатушку на вышке. Лузи заходил и к нему. Удивительно то, что Лузи никогда не заставал брата сидящим без дела или лежащим и о чем-то думающим, нет, Алтер постоянно бывал чем-то занят, сидел с пером в руках и непременно что-то писал.