Семья Наливайко — страница 30 из 54

Поначалу думалось, что надо сказать об Андрее, но и тут сдержала себя: хватит ему своего горя. Мать понимала, что с Клавдией что-то случилось. Трудно было постичь, что именно. Но, зная характер Клавдии, Катерина Петровна поневоле тревожилась за судьбу сына. Впрочем, может быть, это и ложная тревога. Ведь Клавдия так сильно любила его. Что бы там ни произошло, старшая невестка еще может вернуться в семью. А вот Анна… Анна — отрезанный ломоть…

Пока Катерина Петровна размышляла, глядя на улыбающегося сына, Настя обшарила глазами ее стол и, выбежав из кабинета, озабоченно спросила:

— А где тетрадь? Ты сховала ее?

— Личные вопросы на вечер оставим, Настенька, — торопливо возразила Катерина Петровна. — А сейчас надо во двор идти… Люди наряда ждут…

Она решила, что и Насте не следует говорить о гибели Андрея и Нины. Надо как-то подготовить ее…

После наряда Катерина Петровна могла позволить себе немного побыть с Максимом. Он ходил за ней следом, но этого было мало: хотелось посидеть с ним, поговорить… Нет, нет, не об Андрее и не о Клавдии! Просто она что-нибудь хорошее скажет, чтоб ему легче было в пути. И как бы ни встретила его Клавдия, пусть знает, что мать в нем души не чает…

Пока шли домой, у нее много хороших слов созрело в душе; мысленно она называла его и дорогим сыночком, и родненьким, и Максимушкой… А переступила порог — и как бы растеряла все ласковые слова. Он шутил, смеялся, вынимая бритвенный прибор из чемодана, а мать не могла и слова произнести. Он говорил:

— Усы, что ли, отпустить? Так ведь в дороге хлебнешь горя. Разве девчата отпустят меня, усатого, если где-нибудь сцапают? Девчата нынче смелые стали…

Мать в это время думала: «Шутишь, а душа, верно, болит».

Он тихо запел:

Дiвка в сiнях стояла,

На козака моргала…

А у матери было одно на уме: «Хочешь меня, старую, перехитрить…» Вместе с тем она радовалась, что у него такой сильный характер. Батя его был еще крепче… Когда его батю немецкие оккупанты вешали в восемнадцатом году, он кричал жене: «Все равно немцу несдобровать на нашей земле. Не журысь, Катруся!»

Максим уронил зеркало на стол; Катерина Петровна вся встрепенулась:

— Не разбил?

— Пока бог миловал, — все тем же шутливым тоном ответил Максим. — А что?

— Да так… Я ж это зеркальце из Сорок привезла. Оно наше, фамильное.

— Помню, помню… Когда Андрюшка дурачился с ним, ты чуть в обморок не упала. Суеверная ты у нас, мать…

— А ты?

— Я? Хочешь, я это зеркало вдребезги разобью, не побоюсь! — Он размахнулся, но вдруг бережно поставил зеркало на стол. — Не страшно, а жалко. Фамильное ведь… Да и другого-то у тебя нет, верно?

Все же он так небрежно обращался с ним, стараясь получше разглядеть свои залепленные мыльной пеной щеки, что мать поминутно вскакивала и просила:

— Осторожнее, сынок! Давай лучше я подержу…

Она держала перед ним зеркало; он скоблил бритвой свою щеку и, усмехаясь, говорил:

— Сейчас ты у меня, мать, в роли фронтового товарища. Там именно так и брились… во время передышки…

Побрызгав на себя тройным одеколоном, Максим произнес с неожиданной грустью:

— Помнишь, как у нас в хате духами пахло? Нынче у Клавы и куска пахучего мыла, наверно, нет…

Мать отвернулась, с трудом сдержала слезы. «Любит, — подумала она. — Так меня покойный Павел любил…»

Второй муж любил ее не меньше, но она крепче запомнила первую любовь. А Максим был первым сыном…

У Катерины Петровны дрожали руки, когда она ставила зеркало на место. (Обычно оно на хозяйской этажерке стояло.)

Максим сказал с добродушной ухмылкой:

— Да, мать, ты у нас суеверная. А я вот в самого черта не верю. Уж война меня просветила…

Говоря так, он бросил нечаянный взгляд на старую фотографию, висевшую когда-то под копией картины Левитана. Лицо его словно похорошело от радости.

— Я не заметил раньше… Думал, что это хозяйский снимок. А ведь это мы с Клавой. Как раз перед свадьбой снимались… Ты помнишь, мать, эта фотография под «Золотой осенью» висела. Картина, должно быть, пропала…

— Клава ее увезла.

— Да что ты?!

Максим еще больше повеселел. Весь день он что-то мурлыкал себе под нос, шутил, смеялся… Правда, его огорчило то, что рамка почернела и не было никакой краски в доме, чтобы освежить ее. Прежде Катерина Петровна не обращала внимания на эту рамку, а тут и сама подумала: «Черная, как на покойнике…» Она пообещала сыну, что закажет колхозному плотнику другую рамку. Он спросил, щуря глаза:

— Думаешь, что и я суеверный?

Но пока она готовила ужин, Максим ножом содрал черную краску на рамке. Мать сразу же заметила это, но ничего не сказала ему. А Максим все пошучивал…

Поправляя шапку на голове, он в последний раз заглянул в «фамильное» зеркало и сказал:

— Ты эту стеклянную вещь береги, мать. Как никак — наследство…

Он уезжал в приподнятом настроении. Софья, должно быть намеренно, включила электричество как раз в тот момент, когда он покидал дом, — комната внезапно озарилась светом. Максим торжественно произнес:

— Хорошее предзнаменование!

— Хватит, — строго сказала мать.

И он присмирел. Между тем Катерина Петровна подумала: «Пускай у тебя вся жизнь будет такая светлая».

Провожая сына, она сама правила конем. И радостно было ей сознавать, что в домах на главной улице приволжской деревни, по которой они ехали на станцию, впервые за многие месяцы стало светло, как в родных Сороках перед войной.

Часть третья

I

Снег падал и падал, выбеливая потемневшие от паровозного дыма сугробы., Анне Степановне нравилось, когда по утрам вся окрестность как бы оживала, залитая яркими лучами солнца. С вечера обычно все кажется будничным, неказистым, даже противным. Крыши домов серы, под ногами пепельного цвета слякоть; степь, пересеченная Турксибом, кажется угрюмой, дикой. Но стоит присыпать эту задымленную местность свежим снежком, и все сказочно преображается. Особенно хорошо здесь в солнечное утро, когда над белым покровом помолодевшей степи призрачно возникают очертания далеких гор…

Много раз в течение зимы, вокруг этой маленькой станции происходит смена снежного покрова. Потемневший снег остается под спудом, но и свежий быстро темнеет.

Анна Степановна невольно сравнивала его с простынями, которые ей приходилось стирать для общежития кондукторов и стрелочников. Не успевала она поменять белье, как оно тут же грязнилось. Железнодорожники просто не в состоянии были соблюдать чистоту — вокруг дым, угольная пыль, копоть…

Анне Степановне и свое белье приходилось стирать чуть ли не ежедневно. Она работала уборщицей, прачкой, а порой и носильщиком. Потела, пылилась… Да и не было у нее ничего лишнего: часть своих рубах перешила, сделав из них рубашки для малышей.

Поселилась она подле станции Кара-Курган в саманной избе; вместе с детьми терпела нужду, но переезжать в другое место не хотела. Здесь было веселее… Впрочем, не веселья она искала: ведь по Турксибу все время двигались не только товарные, но и пассажирские поезда. Анна Степановна жила надеждой, что когда-нибудь увидит в окне вагона знакомое лицо… Э, да что скрывать: она почему-то была уверена, что по этой дороге когда-нибудь проедет и ее Роман. Ведь все время в одну сторону едут раненые, в другую — выздоровевшие воины…

Да одного ли Романа ожидала она? Разве не могут оказаться на Турксибе Максим или Виктор? Они для нее были такими же родными, как и муж. Еще там, в Сороках, братья Романа называли ее своей сестрой…

Анна Степановна ни одного пассажирского состава не пропускала. И вообще она ходила домой только затем, чтобы немного отдохнуть да покормить малышей. В те дни, когда шел такой, как сегодня, обильный снег, она принималась за лопату. Вместе с другими железнодорожниками ей приходилось бороться против снежных заносов. Это был тяжкий труд… И все же… все же она радовалась, когда свежий снег покрывал потемневшую от дыма и угольной пыли диковатую местность…

А вот Клавдия жила, как в раю, — отдаленный от железной дороги поселок был похож на чистое украинское село. Над белыми крышами домов ослепительно сверкали складки заснеженных гор. И в домах было чисто, светло… Однако же Анна Степановна не завидовала Клавдии. Она наотрез отказалась переехать в «Красный путь», где так хорошо устроилась ее родственница.

Более того, она не хотела встречаться с Клавдией.

А ведь как они обе тосковали…

Анна Степановна жила во всех отношениях скверно: питаться приходилось чем бог пошлет; в избе бывало холодно, особенно в метель. Был такой момент в ее жизни, когда она, следуя примеру других железнодорожников, стащила несколько корявых веток саксаула, этого изумительного казахстанского топлива. Просто подошла к стоявшей в тупике платформе и, пользуясь тем, что она здесь «своя», сгребла немного саксаула на снег. Прикрыв добычу полами брезентового плаща, она спокойно отошла от платформы. И, право же, никто к ней не придрался бы… В ее воображении уже рисовалась заманчивая картина: она топит печь, а вокруг нее собрались малыши. Они отогреваются. Комната наполнена их радостным смехом…

Отойдя от платформы всего несколько шагов, Анна Степановна все же не выдержала — вернулась, бросила саксаул на прежнее место и, заливаясь слезами, почти бегом устремилась к тому самому домику, где ее, как всегда, с нетерпением ожидали голодные, посиневшие от холода дети.

Впрочем, Анна Степановна не сразу вернулась домой: целый час она собирала в поселке сухие стебельки травы, случайно оброненные кем-нибудь клочки бумаги, солому. А на следующий день занялась поисками сухого бурьяна под снегом. Нет, нет, никогда больше рука ее не прикоснется к злополучному саксаулу…

Вот и сегодня, поработав на очистке путей от снега, она могла принести себе корягу, которой на весь вечер хватило бы. Но это же воровство… Нет, нет… В сенях есть «неприкосновенный запас» соломы. Она протопит печь, а затем с кастрюлей сходит в буфет за своим пайком. Ей давали четыре порции какой-то липкой жижицы из муки и бог знает еще из чего. Это называлось «затерухой»…