«Боже мой! – про себя думала Мать, и даже ноги у ней подкашивались. – Ведь он, пожалуй, сейчас же и даст: сто плюс шестьдесят плюс сто плюс… о Боже! – сто плюс шестьдесят, то есть старые шестьдесят плюс новые шестьдесят… Бабушкин стол! Дима будет это кушать, Бабушка постничает…»
И все светлело и светлело в комнате. Делалось весело. Становилось замечательно легко жить. И лица и Матери, и Бабушки, как цветы подсолнечника к солнцу, потянулись, улыбаясь, сияя, к мистеру Стоуну.
А он в это время вдруг снял очки. И они увидели, что у него чудные-чудные голубые глаза, лучше, голубее, чем у миссис Парриш, и что эти глаза полны какой-то особенной, им неизвестной, английской печали.
Они согласны. Они благодарят и берут миссис Парриш в пансион № 11.
Мистер Стоун вынул бумажник и положил кучу денег на стол. Хохолок Димы вдруг поднялся за подоконником. Блеснули круглые глазки, и все исчезло. Он еще прятался, ожидая, не будет ли чего сказано о Собаке, но мистер Стоун уже прощался. Собака не была упомянута в разговоре.
Вечером миссис Парриш совершила свой триумфальный въезд. Она выпрыгнула из автомобиля растрепанная, красная, в разорванном платье и бегом побежала к крыльцу, где ее ожидала Семья.
– Скотина! – кричала она, поворачивая голову назад и обращаясь к мистеру Стоуну. – Тоже выдумал: Англия! Меня не возьмут на пароход! И не надо! Очень благодарна. А тебя, конечно, возьмут! Ну, и поезжай на пароходе!
Она протянула руки к Бабушке и Матери, и на лице ее засветилась улыбка. Она узнала их, все вспомнила. Она возвращалась домой.
– А вот и я! Вы меня ждали? Что это был за отель! Жить невозможно. Все пьяны, шум, крики! И этот братец около меня. Подумайте, в заговоре с прислугой. Разъединил телефон. Как увидит рюмку коньяку – у него судороги!
Она уже была на крыльце. Она обнимала Бабушку:
– Но Бабушка, Бабушка! Когда Вы увидели дым и подумали: «В доме что-то горит», – что было дальше?
И Бабушка, сейчас же входя в свои обязанности, взяла за руку миссис Парриш и повела ее потихоньку вверх, повествуя:
– Когда я увидела это, я поняла, что дом подожгли, и я сказала детям: «Дети, у нас больше нет крова!»
Дверь за ними закрылась. Кан уже летел наверх с теплой водой, мылом и полотенцем. Миссис Парриш подвергалась приготовлениям к ужину.
Между тем мистер Стоун попал во власть профессора и не мог подняться наверх к сестре. Он сидел в столовой, и перед ним стоял стакан чаю. Это был не тот английский чай, к которому он привык и который единственно он мог пить: молоко, два куска сахару, крепкий чай. Только в таком порядке и только такой чай. А здесь и в помине не было молока. Сахар был, но не кусковой, а дешевый серый сахарный песок. Чай был слегка желтоватого цвета, не тот густо-черно-коричневый, что мистер Стоун называл чаем. Речь профессора была еще менее приемлема, чем чай. Он говорил о том, что не надо верить своим глазам, что они нас обманывают и что все видимое изменяется в зависимости от пункта, с которого ведется наблюдение.
– Вообразим, – говорил он с увлечением, – что здесь, вот в этой комнате, японский солдат убивает Вас. Он стоит вот в том углу, Вы стоите здесь. Он стреляет в Вас из винтовки. Пуля попадает в сердце. Вы убиты. Я – наблюдаю. Откуда я веду это наблюдение? Предположим, я стою где-нибудь на Солнце, – и он сделал широкий, величественный жест рукой, – и наблюдаю оттуда. Что я вижу? Глазам стоящего на Солнце Земля кажется неподвижной. Пуля видна как спокойно висящая в воздухе. Но Вы, сэр! – Вас я вижу кидающимся навстречу японской пуле, чтобы принять ее в сердце. Могу ли я назвать видимый мною факт убийством? Вы следуете за мной мыслью? Вы видите, насколько различны впечатления в зависимости от того, стою ли я здесь, в этой комнате, то есть на этой планете, или же на Солнце? Вы понимаете, как меняется наблюдаемая ситуация, а с ней и понимание происходящего? Теперь, сэр, разрешите мне посмотреть на эту же сцену с Марса…
Но мистер Стоун и чаю не пил, и профессора больше не слушал. Он вспомнил о той пуле, которая ранила его печень в мировой войне. Эта ситуация произошла на Земле, она изувечила его тело и испортила его жизнь. Земной точки зрения для мистера Стоуна было достаточно, и его не интересовало, что казалось наблюдателю, стоящему на Марсе.
Глава двадцать вторая
– Миссис Парриш, я хорошо выгляжу? – спросила Лида. – Я примеряю все новое.
Она стояла «нарядная» посреди комнаты, в новом бумажном платье – белая и зеленая клетка, – в новых туфлях и с бантом в волосах.
Миссис Парриш посмотрела на нее тусклыми глазами, без всякого интереса.
– Выглядишь, как обыкновенно.
– О, – воскликнула Лида с огорчением. – Я нарядилась в новое. Я собираюсь на вечер.
– На вечер? Куда это?
– Это – американское семейство. Джим Беннет, знакомый молодой человек, уезжает. Его родители дают вечер. Ужин и танцы для молодежи. Я приглашена.
– В этом платье на вечер с танцами? Но это смешно! Это совершенно невозможно!
– Невозможно? – с испугом спросила Лида. – Боже мой! Что же мне делать?
– Танцевать в парусиновых туфлях без каблуков! В этих?!
Лида вдруг громко заплакала.
Миссис Парриш сразу как будто проснулась. Она уже говорила по телефону.
– Салон Софи? Да. Сейчас же. Сию минуту. Бросьте салон. Оставьте клиентку. Возьмите такси.
– Да, вечернее платье. Привезите несколько. Нет, нет, не мне. Барышне. Как выглядит? Очень молодая. Нет, среднего роста. Тоненькая. – Она посмотрела на Лиду. – Да, хорошенькая, изящная. Глаза? Серо-голубые. Очень хорошенькая. Блондинка.
«Боже мой! – вдруг догадалась Лида. – Она говорит обо мне».
Миссис Парриш между тем продолжала:
– Нет, не то, просто очень милая. И пошлите кого-нибудь к Фу-чану, чтоб захватил несколько пар туфель. Нога маленькая. И поскорее. Вы сами ее и оденете.
– Теперь, – обратилась она к Лиде, – сними твое платье и надень вот этот халат. Парикмахера тебе не нужно. Причешись сама. Парикмахерская прическа только старит девушку.
Она выглядела какой-то новой миссис Парриш – живой и энергичной, даже двигалась как-то иначе, с порывом.
– Пойти на вечер в носках? Вот, выбирай чулки. Они будут тебе велики, но тут ничем не поможешь.
Вскоре прибыла и Софи с платьями. Она привезла четыре, и все были необыкновенно прекрасны: длинные, воланом, как опрокинутые цветы-колокольчики. Те, кто их кроил и шил, не думали об экономии материала, как будто бы на свете не было дороговизны. Одно из этих платьев Лида видела в окне салона, на выставке. Оно лежало там, раскинувшись широко, пленительно и нежно, и над всем его сложным великолепием, для которого не находилось названия, над его свежестью и нежностью был только маленький билетик с лаконичным $75… Думала ли она тогда?.. Могла ли она думать?!
Платья были предложены Лиде на выбор. Вся Семья принимала участие: белое, розовое, светло-голубое, светло-зеленое. Лида не могла ничего сказать, ничего решить. Бабушка выбрала за нее белое. Про себя подумала: «И к Причастию наденет, и к заутрене на Пасху, а то и к венцу в нем пойдет, если другого не будет». А Лиде сказала кратко:
– Смотри береги. Не запачкай!
Когда Лида стояла в этом платье перед миссис Парриш, та решила, что чем-нибудь ярким надо оживить туалет. Она достала ожерелье и браслет из бирюзы и отдала их Лиде. На протесты Матери она коротко ответила:
– Пусть берет. Я сама не ношу. Заваляется где-нибудь, или Кан украдет.
Туфли подошли прекрасно. Лида была готова, и Софи уравнивала длину.
У Софи было два лица: одно – темное, пренебрежительное, не умевшее ни слышать вопросов, ни произносить слов – это было ее лицо, обращенное к Семье; другое – светлое, с блестящими зубами, льстивой улыбкой, словоохотливое и понимающее всякое слово миссис Парриш, прежде чем та произносила его. Миссис Парриш всегда покупала у Софи и тут же платила наличными.
И вот Лида готова. Она подошла к зеркалу, взглянула на себя и с удивлением воскликнула:
– Ах, какая я красивая! Смотрите все, какая я красивая!
– Как королева! – сказал Дима. Он сидел на полу с Собакой и старался заинтересовать ее видом Лидиного великолепия. Он даже приподнимал Собакину голову и держал ее крепко, направляя взгляд на Лиду. Глаза Собаки, однако, не выражали восхищения, и как только Дима отпустил ее, голова эта удобно поместилась на полу между лапами и уже не поворачивалась в Лидину сторону. Очевидно, подверженная общему закону собачьей породы, она не развила еще эстетических чувств.
Джим должен был приехать за Лидой. Его ждали с минуты на минуту. Лида была взволнована, не могла успокоиться. Уже почти все в доме № 11 ее видели, и все восхищались. Анна Петровна засмеялась от радости. Профессор галантно поцеловал руку Лиды (это был первый поцелуй Лидиной руки) и, кланяясь, сказал:
– В знак восхищения пред молодостью и красотой!
Японцев не было дома. Лида постучала в дверь комнаты мистера Суна.
– Я хочу, чтобы Вы на меня посмотрели!
Он открыл дверь и спокойно-спокойно смотрел на Лиду. Очевидно, он не понял в чем дело, и не замечал в ней никакой перемены. Лида встретила эти печальные и странные, какие-то пустые глаза, и сердце ее похолодело: «Я беспокою его такими пустяками!» Он ей показался вдруг старым. Его черные, коротко подстриженные волосы были седыми, на лице были прежде невидимые морщины. «Когда это он успел постареть?» – испугалась Лида. Смущенная, она не знала, что сказать.
– Благодарю Вас, – прошептала она.
– Пожалуйста! – ответил мистер Сун и закрыл дверь. Уже за закрытой дверью Лида сказала громко:
– Мистер Сун, мы все, все надеемся… мы все уверены, что Япония никогда не победит Китай…
Дверь приоткрылась, и, улыбаясь совсем как прежний мистер Сун, он ответил:
– Ваши ласточки прилетают из Африки! – И дверь опять закрылась.
– Боже мой! Что он сказал? Какие ласточки? – Она не знала, что в тот момент, когда она пыталась выразить мистеру Суну свое сочув