стрый калейдоскоп: все спешили, все волновались, никто никого не узнавал. Собака на всех ворчала. Ничто не успевало утрястись, превратиться в рутину. Жильцы не успевали обжиться; как ветер — листья, их что-то мчало и уносило куда-то, против воли, и они беспомощно вились в воздухе, останавливаясь и припадая к земле на минутку, по капризу ветра. Перманентной оставалась Климова. Созерцая пансион № 11, она предлагала «оказать услугу» Матери — «из простой человеческой жалости, истекающей из благородного сердца вдовы героя Климова» — взять пансион на себя, если Мать предварительно уплатит все долги. Большого благородства тут, конечно, не было. Огромной трудностью являлось именно найти пустой дом на английской концессии. С другой стороны, Мать уже никак не справлялась с пансионом. Она начинала бояться, что, если так пойдет дальше, ее смогут посадить в тюрьму за долги.
Кроме этой, была еще проблема Анны Петровны. Куда ей пойти? Но здесь доктор Айзик пришел на помощь. Так как место в доме умалишенных для покойного профессора было втайне давно заготовлено доктором и так как оно было уже не нужно, то, переговорив с коллегами и администрацией, доктор обменял его на место для Анны Петровны в доме для инвалидов и престарелых в одном из монастырей.
Лида и Мать придумывали и волновались, как приготовить Анну Петровну, как сообщить ей это. К их облегчению, она ответила, что ей все равно, где жить, что она теперь совсем не замечает, где она живет. Со свойственной ей деликатностью она, все еще улыбаясь, просила их не беспокоиться о ней совершенно.
Оставался другой и самый тяжелый вопрос: неуплаченная арендная плата за дом. Спохватились, что что-то очень давно никто не приходил ее требовать, и это было даже страшно — уж не подано ли в суд. Граф предложил сходить в контору и выяснить. Он вернулся с удивительным известием: перед отъездом миссис Парриш уплатила за шесть месяцев ренту за дом, что не только покрывало прошлые долги, но давало Матери еще и теперь две недели, оплаченные вперед. На всякий случай миссис Парриш захватила и квитанцию с собой, а адвоката своего уполномочила наблюдать за выполнением условия.
Как ни велико, как ни чудесно было это извещение о ренте, первой мыслью и Матери и Лиды было: Дима будет счастлив с миссис Парриш, раз она такая чудесная женщина.
Разрешение вопроса с рентой сразу развязало все главные финансовые узлы и выпускало Мать на свободу. В несколько дней они были готовы съехать. Продажа всего имущества оплачивала остальные долги.
Кан был потрясен известием, что Семья отпускает его. По-своему привязанный к ней, он почти заболел от огорчения. Но к моменту разлуки он сообщил и свои только что задуманные, новые планы.
— Ухожу из города. Воевать.
— Что ты, Кан, — удивились и Лида и Мать. — Вот этого мы не ожидали.
— И я не ожидал.
— Почему же ты так решил?
— Сердце болит. Не люблю японцев. Очень плохие люди.
— А ты спросил совета?»
— Я спросил одного очень умного старика. Он сказал: иди; пусть японцам будет хуже.
— Но ты должен еще подготовиться, учиться стрелять.
— Нет. Я не буду стрелять. Я буду бегать.
— Как это бегать?
— Мы, деревенские фермеры, будем вместе. Японцы увидят нас — мы убегаем. Они догоняют. Но мы бежим быстро, у нас ничего нет — у них же пушки, и они идут медленно. Мы бежим, где нет хорошей дороги. Надо, чтоб японцы уходили очень далеко. Китай большой, японцев не хватит. Армию они разделят на кучки. Все будут гоняться за нами, а мы будем убегать.
Так Кан объяснил план своей герильи [партизанская война (Исп.)"].
— Постой, Кан, — остановила его Мать, — я — не военный человек, ноя не думаю, что хорошо так вести войну.
— Я думаю, — сказал Кан. — В Китае так воевать очень хорошо. Так написано в старой китайской книге. Писал очень умный человек.
И, полузакрыв глаза, он нараспев стал декламировать изречение древней китайской мудрости: «Существует 36 достойных путей встретить врага. Лучший из них — убежать от него». Затем, переменив тон на обычный, Кан добавил:
— Китай не может воевать ружьем и пушками — очень дорого. Лучше пусть японцы тратят деньги. Мы бежим, пусть они уйдут за нами очень далеко. А если мы отнимем у них пушки — то и наши солдаты будут стрелять немного.
— Но они разорят вас. Они все унесут и увезут с собой
— Ну, не все. Земля останется, река останется. Наши фабрики мы унесем с собой, железные дороги и мосты тоже. Они придут — нет ничего. Построят — мы ночью придем и тоже унесем. Нас больше.
— Но они все время много убивают.
Мать спохватилась, что сказала неосторожно.
Лицо Кана затуманилось, он, очевидно, вспомнил о своей погибшей семье. Но он сейчас же просветлел:
— Есть еще один мудрый старик. Он сосчитал, сколько китайцев. Он сказал: «Не надо бояться. Японцам надо сто двадцать лет, чтобы убить всех китайцев. А в Китае еще прибавляется четырнадцать миллионов детей в год. Японцев не хватит для войны».
— Но, Кан, все вы не умрете с голода?
— Японцы умрут с голода. Все — солдаты. Ему надо ружье, ему надо пули. Ружье надо чистить, пули надо, чтоб были сухие. Много работы. Большой расход. Они будут голодные.
— Что же, Кан, тебе виднее. Желаем вам победы.
— Я тоже желаю. Я переменился. Я стал другой человек. Я раньше хотел копить деньги и открыть бакалейную лавку. А теперь вижу: японцы отнимут лавку. Надо сначала прогнать японцев, а потом открывать лавку. Мое дело ждет. Китай идет сначала, потом моя лавка. Нет Китая, нет моей лавки. Лавка — японская.
И вдруг он затрясся от гнева:
— Я не начинал войны. Я сидел дома. Они пришли сюда. Земля наша. Они нас убивают. Теперь мы хотим, чтоб они все пропали. Пусть больше не будет японцев на свете.
И, не в силах больше владеть собою, он убежал из комнаты.
Итак, Семья покидала пансион № 11.
Помещение для двоих нашлось само собой. В доме, снятом графиней, был пуст маленький аттик. Она предлагала его бесплатно Матери и Лиде. Мать предложила взамен помогать по хозяйству. Они обсудили часы работы — и вопрос с переездом был закончен. Собаку брали с собой.
26
Они оставили дом № 11 рано утром тридцатого июня, выйдя из калитки по очереди: Мать, Лида, Собака — все, что оставалось от Семьи. Мать и Лида несли узелки. Два рикши следовали за ними с имуществом. Это было все, чем они владели. Но они не оставляли за собой долгов. Правда, все ушло — и пять долларов Джима, и деньги, полученные под залог за ожерелье, подаренное миссис Парриш. Но часы остались. Хотя и безнадежно отставая, они все же показывали какое-то время, как живые, имели голос, тикали. По ним нельзя было жить, но на них можно было смотреть и мечтать.
Комната в аттике, как вообще комнаты в аттиках, была мала, неудобна, неправильной формы. Она походила скорее на шалаш, чем на постоянное жилище. Но Мать и Лида входили в нее с легким сердцем: она была бесплатная, и это одно делало ее великолепной.
— Мама, смотри: окно! — кричала Лида. — А я думала, мы будем без окна, просто будет дыра в стене.
Она побежала к окну:
— Боже, и подоконник! Широкий. Стекла все целы, только очень грязные. Тут можно читать, писать, пить чай. А вид из окна! Я вижу город внизу. Как у Пушкина: «Кавказ подо мною. Один в вышине…»
Лида перебила сама себя:
— Я лучше сначала вымою это окно, а потом буду декламировать. Отсюда будет видно и город и речку, а ночью — звезды и луну. Я просто теперь не понимаю, почему все люди не живут только в аттиках. Во-первых, это выше… ближе к небу, к облакам и к звездам…
А Мать в это время думала: «Есть крыша. Защищены от дождя и снега. И стены — ничего. Не будет, конечно, тепло, но и не замерзнем до смерти».
И обе они энергично принялись за работу, превращая аттик в уголок, где может ютиться Семья.
В углу уже сияла икона. На полке стоял Лидии чайный сервиз. На стене висел календарь с вычеркнутыми и подчеркнутыми днями, свидетельствуя о жизни сердца: кто-то ждет чего-то в аттике — и считает дни. Бабушкина книга положена на ящичек, превращенный в маленький столик. Из ящиков же устроены две постели: постоянная для Матери и как бы диван, чтобы днем на нем можно было сидеть, — для Лиды. И уже посыльный нес букет цветов для Лиды — «С новосельем» — от Леона, и торт — анонимно, но, по всей вероятности, от графини.
— Что ж, — сказала Лида, — все у нас есть, и пока торт свежий, мама, сегодня же отпразднуем новоселье. Позовем всех в гости.
Между тем событие не меньшей важности происходило в жизни Собаки. Она была пока оставлена во дворе. Ей были даны и обещаны впредь все кости от графского стола. Она погрызла и решила отдохнуть. Вдруг во дворе появился маленький мальчик, чуть меньше Димы. Он жил тут во дворе. Увидя Собаку, он остановился: такой прекрасной собаки он еще никогда не видел.
Конечно, Собака была уже не та, что прежде. Если бульдоги и не умирают от разочарования в жизни, они худеют, дурнеют и делаются более самоуглубленными, мрачными. Они избегают общества. Они хотят остаться одни.
Увидев тихо подбирающегося к ней мальчика, Собака отвернулась.
— Собачка! Собачка! Чья ты, собачка? — нежно шептал мальчик и уже протягивал руку, чтоб прикоснуться, но не решался.
— Собачка, ты не кусаешься?
Собака скосила глаза, посмотрела на худенькую, грязненькую ручку — и фыркнула.
Мальчик отскочил. Постояв недолго на почтительном расстоянии и не получив никаких знаков о том, что интерес — взаимный, мальчик отправился на разведку. Он вскоре вернулся. Точные сведения были им собраны. Главные пункты: Собака будет жить здесь; она еще никого никогда не укусила и ее звали просто Собакой.
Мальчик сделался смелее и подошел ближе. Он рассматривал Собаку восторженными глазами, она же давала смотреть на себя почти равнодушно: это был другой мальчик. Нечего и обнюхивать его: мальчик был другой/Он совсем не походил на незабвенного Диму. Он не мог походить, и на это нельзя было надеяться, и этого нельзя было ожидать. Но все-таки и это был мальчик. Есть что-то общее, детское, во всех детях, что-то одинаковое мальчиковое во всех мальчиках. Уже с трудом Собака отвела глаза: нет! нет! С нее довольно было опыта человеческой дружбы. Никогда. Никогда больше.