Поняв, о чем идет речь, Джейкоб взял меня за руку:
— Мам, ты в порядке?
С шумом отодвинув стул, он встал, подошел ко мне и обнял — мой чудесный мальчик, которого бы попросту не было, если бы все не случилось так, как случилось. Собаки у наших ног ждали объедков. Прижимая Джейкоба к себе, я твердила про себя, что все, что я построила: моя семья, моя личностность, — все это осталось неизменным. То, что я узнала, изменило все и одновременно не изменило ничего. Моя жизнь оказалась похожа на один из тех больших и сложных пазлов, обратная сторона которых в законченном виде отображает другую картину: трамвай в Сан-Франциско или мост Золотые Ворота. Подсолнухи Ван Гога или его автопортрет. Те же фрагменты пазла. Тот же материал. Та же форма. Другая картина.
Постепенно обдумывая новость, Джейкоб задал нам несколько вопросов — все они были о Бене.
— Он жив?
— Да.
Я не назвала ему имени Бена. Не хотела, чтобы он поднялся к себе и погряз в омуте Google. Кроме того, я хотела защитить сына. Ведь я понятия не имела, каким в конце концов будет ответ Бена на мою просьбу о встрече на чашку кофе.
Джейкоб кивнул:
— Ты собираешься с ним встретиться?
— Не знаю. Я бы хотела. Надеюсь, что да.
— Можно я тоже?
— Посмотрим, как пойдут дела.
Я поборола странное желание заверить Джейкоба, что его дед по-прежнему остается его дедом. Что вообще это для него могло значить? Мой папа был абстракцией, одним из предков — только и всего. Эти истории, талит, развешанные и расставленные по дому старые фотографии с маленьким мальчиком в котелке — все это было важно для меня. Но для сына они были такими же нереальными, как басни и сказки, которые я читала ему в детстве.
Джейкоб снова сел за стол и принялся за мясо. Я вдруг тоже проголодалась — от облегчения, что этот разговор, который грозно маячил на горизонте, теперь был позади. Я наблюдала, как он со свойственным его возрасту аппетитом поглощает ужин, и размышляла, запомнит ли сын этот вечер навсегда или он в конце концов попадет в разряд странных, но ничего особенного не значащих. Джейкоб проводил рукой по своим густым темно-русым волосам и, казалось, впал в глубокую задумчивость. Я ждала, будет ли он задавать еще вопросы или мы просто сменим тему. В тот вечер играли «Ред Сокс». Они с Майклом, видимо, после ужина собирались смотреть.
Джейкоб сделал большой глоток воды, собрался что-то сказать, но передумал.
— Что? Ты же знаешь, что можешь спросить все что угодно.
Он снова провел рукой по волосам:
— Вот интересно: значит ли это, что у меня все-таки есть шансы не стать лысым?
Мы с Майклом расхохотались. Мои отец и дед оба были лысыми, как бильярдные шары. Я не знала, что Джейкоб считает, будто это передается по наследству. У Бена Уолдена, наоборот, и вправду на голове сохранилась густая шевелюра.
— Лысина тебе, сынок, по-видимому, не грозит, — сказала я, порадовавшись, что он мог шутить в этой ситуации. — Мне даже и в голову не приходило взять в расчет преимущество такого рода.
28
В тот первый вечер, когда Майкл на кухне вводил в поисковик слова «институт» и «Филадельфия», мне очень быстро стало ясно, что родители могли выбрать клинику или институт поближе к дому. В то время в Нью-Йоркской пресвитерианской больнице располагался медицинский факультет Корнеллского университета. Хорошо известна была Клиника Маргарет Сэнгер. А всего в полутора часах езды к северу, на медицинском факультете Йельского университета, в Нью-Хейвене, было отделение репродуктивной эндокринологии, которое, безусловно, считалось в те годы эталонным учреждением в своей области.
Моя мать очень гордилась тем, что она всегда выбирала лучшее из лучшего — будь то одежда, мебель, художественные произведения или ювелирные изделия. Когда она умирала, то сочла необходимым сообщить мне, что висящий у нее в шкафу жакет фирмы «Армани» все еще с этикетками и что двойная нитка жемчуга — очень высокого качества. Кроме того, она часто упоминала, что в кабинете ее гинеколога на Парк-авеню все стены были завешаны фотографиями кинозвезд, подписанными словами благодарности. Ей нравилось мысленно причислять себя к обществу Авы Гарднер и Риты Хейворт. Так каким же образом родителей занесло в Институт отцовства и материнства Фарриса? Чем же это учреждение отличалось от остальных? Или, может быть, родители специально отъехали подальше, дабы случайно не наткнуться на знакомых?
Мать описала Эдмонда Фарриса как знаменитого на весь мир врача, первопроходца в своей области. Если все так и было, почему тогда информации о его деятельности нашлось на удивление мало? Мы с Майклом установили, что начал он свою карьеру в Вистаровском институте — этот центр научных исследований размещался в Пенн — и дорос до должности директора. Но в середине пятидесятых Фарриса попросту уволили. Именно тогда в нескольких газетенках и стали появляться статьи о его новом институте. Эти материалы никак не указывали на мировую славу.
В конце концов мне попалось видеоинтервью со старым эндокринологом, работавшим в Вистаровском институте, — Леонардом Хейфликом, в котором он упомянул Фарриса. Хейфлику было восемьдесят восемь лет, его электронный адрес я не нашла, только номер телефона.
Он ответил резким «да» вместо приветствия.
— Это Леонард Хейфлик?
— Кто спрашивает?
Я не привыкла общаться в форме рапортов. Я пробормотала свое имя и причину звонка, пытаясь убедить его, что я не какой-нибудь телефонный агент. Дав собеседнику ясное представление о подоплеке разговора, я попросила его рассказать мне об Эдмонде Фаррисе.
— Я знал Фарриса по Вистару, — начал Хейфлик. — Странный малый. Когда, вы сказали, вы родились?
— В тысяча девятьсот шестьдесят втором году.
— Это же невозможно, — сказал он. — Лаборатории Фарриса в Вистаре к тому времени уже не существовало. Его выгнали в середине пятидесятых — он проводил процедуры по искусственному оплодотворению, об этом узнала церковь, вмешалась пресса, затем местные священники, обстановка обострялась…
— И тогда он открыл собственный институт, — сказала я. — Институт отцовства и материнства Фарриса. Где произошло мое зачатие.
Хейфлик об институте никогда не слышал и никак не мог поверить, что Фаррис после своего увольнения из Вистара продолжал врачебную практику неподалеку от Пенн. Но именно это было мне известно наверняка. Я была тому живым доказательством. Я начала думать, что от Хейфлика мне помощи будет не много, если не считать полученной информации, что Фаррис популярностью не пользовался, был отщепенцем. По описанию Хейфлика, он был наполеоновский типаж: маленький, но энергичный, а также умел работать локтями. Человек, наживший кучу врагов.
Но тут Хейфлик начал говорить о науке — в этом он был эксперт. Получалось, что Фаррис был первопроходцем в двух разнонаправленных областях и обе они будут чрезвычайно важны для моих родителей. Во-первых, он разработал метод отслеживания женской овуляции.
— В Вистаровском институте была знаменитая на весь мир колония виргинных крыс-альбиносов женского пола, — сказал Хейфлик.
А я-то думала, что в этой истории уже ничего более странного не произойдет. После этого разговора белые крысы месяцами наводняли мои сны.
— Пока Фаррис трудился в Вистаре, он совершено безвозмездно пользовался крысиной колонией. Образцы утренней мочи женщин вводили в яичники крыс, а пару дней спустя животных приносили в жертву ради исследования яичников. Покрасневшие и вздувшиеся вены указывали на гормональный всплеск, предшествующий овуляции.
Но была и вторая область, в которой, по словам Хейфлика, явно не любившего Фарриса и не желавшего приписывать ему никаких достижений, тот открыл новые горизонты. Фаррис одним из первых, если не самым первым в области репродуктивной медицины, допускал, что причина бесплодия пары может крыться в мужчине.
— Сексизму не было границ, — продолжал Хейфлик, — в бесплодии априори обвиняли именно жену, а не мужа. Но Фаррис исследовал сперму на предмет нарушения структуры и низкой двигательной активности сперматозоидов.
Возьмем моих родителей. Мать, которой скоро сорок. Тщетные попытки забеременеть месяц за месяцем, год за годом. Когда случились ее выкидыши? До или во время поездок в Филадельфию? И почему они, эти ее выкидыши, случались снова и снова? Уклад предписывал считать, что проблемы были у нее. Плюс у отца уже был ребенок. Так что они выбрали Институт отцовства и материнства Фарриса, скорее всего, из-за фаррисовских инноваций. Возможно, звездный гинеколог с Парк-авеню вложил в мамину ладонь клочок бумаги с номером телефона. Езжайте к этому врачу. Я слышал, он творит чудеса. Мамина моча, введенная в яичники девственных крыс-альбиносов.
Но в какой-то момент — вероятно, даже на самом первом приеме — Фаррис, разумеется, исследовал папину сперму. Он с тысяча девятьсот сороковых годов писал о мужском бесплодии научные работы, приводившие медицинское сообщество в ярость. Видимо, он, посмотрев через свой микроскоп на проекцию изображения, установил, насколько у этой пары мало шансов завести собственного ребенка.
Немолодая мать. Субфертильный отец. Пара, не видевшая своего будущего без ребенка — своего ребенка. Ученый с острыми локтями и комплексом Наполеона. Времена, когда врач брал на себя роль Бога. Когда духовные лидеры всех вероисповеданий провозглашали оплодотворение с помощью донора кощунством. Когда, говоря юридическим языком, донорское оплодотворение часто считали адюльтером, а ребенка — незаконнорожденным.
Какая линия пути была прочерчена для моих родителей невидимым пунктиром, как только они переступили порог института в Филадельфии? Напрасно ли несся отец в Филадельфию в полной уверенности, что прилагает все возможное, чтобы завести себе ребенка? Я представляю, как он выходит из офиса и на метро доезжает до Пенн-стейшн. Устроившись в вагоне поезда, идущего в Филли[49]