ь близкие отношения. Если он кому-нибудь и признался — то есть если ему было в чем признаваться, — этим человеком могла быть она.
Я ехала по окраинам Чикаго одна на заднем сиденье такси и искала признаки еврейского района. Казалось, мы едем уже не один час, хотя прошло всего минут сорок. Торговые комплексы сменились плоской сеткой улиц жилого района. Водитель повернул на Голда-Меир-бульвар. Я заметила вывеску кошерного мясника, иешиву, одинокого хасида в длинном черном сюртуке и черной шляпе, идущего по переулку, застроенному одноэтажными, с пологими крышами и разноуровневыми домами. Когда мы с Джейкобом были здесь в прошлом году, мы приехали в темноте. Сквозь затемненные окна я увидела женщину в парике, держащую за руку мальчика с пейсами. Я поняла, что до Ширли уже недалеко. По мере приближения к ее дому я с трудом поборола непреодолимый порыв попросить водителя развернуться и ехать обратно в аэропорт.
За годы после смерти отца мои отношения с Ширли постепенно становились все ближе. Мы часто разговаривали по телефону, и она неоднократно говорила, что обещала отцу присматривать за мной. Хотя Ширли была младше отца, она всегда была его защитницей, и к ней он обращался в минуты душевных противоречий. Именно ей он позвонил, узнав о смертельной болезни своей невесты. Именно ей он намного позже признался в том, что несчастен в браке с моей матерью. В течение того времени, когда мои мама и папа пытались завести ребенка, он вполне мог излить душу Ширли.
Я опять впала в смятение, испытала подрывное состояние страха, охватывавшее меня всякий раз, когда мне предстояло говорить с человеком, который мог в одно мгновение пролить свет на степень информированности родителей об их действиях. Так же как при разговоре с Шарлоттой и ребе Лукстайном, я могла с абсолютной уверенностью открыть для себя, что родители сговорились держать мою идентичность в тайне от меня. Уэнди Креймер сразу же отмела мое предположение, что родители не знали. Или, по крайней мере, что не знала мать. «Какая история облегчила бы вам душу?» — спросил меня Лукстайн. «Правдивая», — ответила я тогда. Но сейчас в любую минуту правда, обрушившись на меня, могла сбить с ног.
Во время перелета в Чикаго я просматривала свою переписку с автором диссертации по истории бесплодия. «А что касается документальных сведений, почти все клиники их целенаправленно уничтожали», — писала она. Я неотрывно смотрела на слово уничтожали, всей душой желая, чтобы буквы выстроились по-другому. Я по-прежнему не теряла надежды, что в пыльном картотечном шкафу в подвальных архивах Пенн или на чердаке дома одного из троих детей Эдмонда Фарриса хранились записи, подписи, свидетельства. Отдавая дань теориям психологии того времени, мужчинам обычно советовали, если они использовали донора, забыть, что подобная процедура вообще когда-либо имела место. Мог ли мой отец — любой отец — забыть, что подобная процедура имела место?
Машина уехала, и я подошла к ступенькам дома двоюродной сестры Джоан, где теперь жила Ширли. Через четыре часа за мной приедет другой автомобиль. Четыре часа, в которые я расскажу своей тетке — однажды назвавшей себя дочерью ткача, — что мы с ней не были ниточками одной и той же ткани, что мы не были родственниками по крови, что ее горячо любимый старший брат не был моим отцом.
Джоан открыла дверь и гостеприимно пригласила меня войти. Я все еще держала в руке старбаксовский стаканчик с остатками купленного в аэропорту кофе. Был ли «Старбакс» достаточно кошерным? Этого я не знала.
— С этим можно? — Я указала на стаканчик.
Даже если бы было нельзя, в неловкое положение она бы меня не поставила.
— Конечно. Мама ждет тебя.
Джоан провела меня в гостиную. Там в углу в рамке висела фотография Иосифа Соловейчика, того же раввина, чей портрет украшал кабинет Лукстайна в школе «Рамаз». Вдоль стен вокруг письменного стола стояли книжные шкафы, заполненные томами на иврите в кожаных переплетах. На нескольких полированных столах — в точности как было у Ширли дома под Бостоном и в квартире моей бабушки в Нью-Йорке — стояли сотни семейных фотографий. Наверное, Джоан их унаследовала на правах старшей дочери. То, что я была частью этой огромной коллекции, одновременно и успокаивало, и сбивало с толку. Я одна была белокожим светловолосым ребенком среди моря темноволосых темноглазых внуков и правнуков — моя непохожесть была явно заметна. Однако у меня никогда не возникало сомнений, что я была частью цепочки, тянувшейся, не прерываясь, далеко назад сквозь поколения. Когда я вошла в гостиную двоюродной сестры Джоан, теперь, зная правду, мне показалось, что звенья той цепочки рассыпались вокруг меня по полу.
Из своей комнаты вышла Ширли, и мы крепко обнялись. На ней были темная юбка и серая шелковая блузка, серебристые волосы убраны назад в низкий узел. Без всяких изысков. Без макияжа. Без цепочки, без серег. Лишь простое обручальное кольцо из золота украшало ее мягкие элегантные руки. Пианистка Джульярдской школы, она запросто садилась за клавиатуру и играла баллады Брамса, хотя ей уже было далеко за восемьдесят.
С каждым годом она становилась меньше. Когда я обняла ее, макушка едва доходила мне до подбородка.
— Дорогая, до того как мы усядемся, давай зай дем ко мне в комнату. Мне нужно тебе кое-что показать.
Вслед за Ширли я прошла в ее спальню. Она сумела забрать самое необходимое из своего семикомнатного дома недалеко от Бостона, сохранив в этой простой, почти монашеской комнате суть своей жизни. Черно-белые портреты ее четверых детей располагались на стене напротив ее маленькой, красиво застеленной кровати. Фото покойного мужа, моего дяди Мо, стояло на книжной полке вместе с фотографиями двух ее братьев, моего папы и дяди Харви. Никого из них не было в живых. Среди своего поколения она была последней. На стопке пьес Шекспира красовалась пара древних пинеток. Все мои книги — пять романов, три книги мемуаров — примостились среди томов иудаики. Мучительно заколотилось сердце от страшной мысли: стала бы она держать на полке мои книги, узнав правду? Имело бы это для нее значение, стала бы она упрекать меня за то, что я не была дочерью ее брата?
На стене возле двери висела ламинированная вырезка из газетной колонки «Ответы читателям» — старая и пожелтевшая. Она казалась неуместной в комнате Ширли среди религиозных предметов, да еще на таком выдающемся месте: выходя из спальни, она, должно быть, видела ее ежедневно.
Вопрос: Вы упомянули стихотворение, которое Джеймс Гарнер читает в рекламе Chevy Tahoe. Это произведение Э. Э. Каммингса? — Фред Гуд, Маунт-Дора, штат Флорида.
Ответ: Стихотворение «Никто не знает, только я» написал копирайтер Патрик О’Лири. Многие читатели хотели познакомиться с его текстом, вот он:
Есть место, куда стремлюсь я в странствиях,
и никто его не знает, только я.
Дороги туда не ведут, и указателей не видно,
и никто его не знает, только я.
Далеко-далеко, где-то там, далече,
на седьмом небе и за семью морями,
И куда бы ты ни шел, там тебе и место.
И никто его не знает, только я.
Пока Ширли копалась в ящиках письменного стола, я изучила этот кусочек рекламного текста, будто оказавшийся здесь по ошибке. Позже я буду обдумывать, что это стихотворение значило для Ширли. Оно висело в стороне и отдельно от ее ежедневных молитв. Оно было ее, и только ее и, казалось, попало в самую сердцевину ее духовной жизни.
— Ведь он был здесь, — сказала она, закрывая один ящик и открывая другой. — Конверт.
Я подумала, что она, наверное, волнуется. Ведь я позвонила ей за несколько недель, сказала, что мне нужно поговорить с ней на важную тему, и спросила, можно ли приехать. Ей, конечно, не терпится узнать, зачем я вдруг на один день прилетела в Чикаго. Или она догадывается о причине? Как бы то ни было, ее тревога объяснима.
— Я хотела отдать тебе…
— Не переживай, Ширли.
— А вот он.
В небольшом конверте лежали три фотографии. На первой были Джейкоб и я на пляже в Кейп-Коде, когда он был еще совсем маленьким. Золотистый свет, соленый воздух, мы похожи друг на друга как никогда: у обоих растрепанные волнистые волосы и глаза такие же голубые, как морская вода. Много лет назад я послала Ширли это фото. Почему она хочет мне его вернуть? Я вдруг с ужасом подумала: а что, если она все знала и теперь возвращает мне сына, отрицая его принадлежность к семье, отрекаясь от него? Я поскорее отбросила эту мысль. И в который раз пожалела, что не воспользовалась предложением Майкла сопровождать меня в этой поездке.
На двух других фотографиях были прародители.
— Я хотела, чтобы у тебя были эти фото бабушки и дедушки, — сказала Ширли. — Там они в апогее своего влияния.
В апогее своего влияния. Кто мог так выражаться? А вот в устах тети это звучало не нелепо, а скорее как простая констатация факта. И неудивительно, что я мифологизировала жизнь своих прародителей. Они будто и вышли прямо из мифов.
Мы с Ширли сели на диван в гостиной.
— Интересно, а ты знаешь, зачем я приехала? — начала я.
Она отрицательно покачала головой.
— Мне надо рассказать тебе историю, и я боюсь, что она для тебя окажется тяжелой, — продолжала я.
Ширли, такая маленькая, сидела с очень прямой спиной, будто приготовилась героически выслушать то, что я приехала сказать. Джоан, видимо, куда-то ушла. В доме стояла мертвая тишина — было слышно, как где-то все тикали и тикали часы. Ждала ли она, что день расплаты когда-нибудь настанет?
Я начала с начала. Рассказала ей, что сделала исследование ДНК. Я искала на ее лице проблеск понимания, предполагая, что она знает, к чему я веду. Ничего подобного я не увидела. Впервые в жизни я прочувствовала значение выражения «шаг за шагом». При упоминании незнакомого двоюродного брата я заметила у нее на лбу пульсировавшую жилку, но не более того. Я стала рассказывать, как позвонила Сюзи и спросила о ее результатах теста.