Непроизвольным движением потянувшись к левому плечу, я потерла его. Было все еще немного больно. Двумя неделями ранее и за три тысячи километров отсюда я лежала на металлическом столе в Лос-Анджелесе, в залитой солнцем студии тату художника, известного под именем Доктор Ву. Я сжимала кулаки, готовясь к боли. Одна подруга предложила, что пойдет со мной. Другая велела мне попросить Ву воспользоваться лидокаином или обезболивающим кремом. Третья посоветовала подлечиться бокалом вина. Но в тот день я не хотела ни сопровождения, ни обезболивания. Боль, если мне суждено было ее почувствовать, была частью задуманного. Мне надо было почувствовать все. Я наносила на тело знак, навсегда увековечивавший время до и после моего открытия. Доктор Ву, чьи изысканные композиции я нашла в Instagram, пролистав тысячи портфолио разных художников, часто включал во многие свои тату компасы. Эти компасы состояли из линий и кружочков настолько тонких и легких, что походили на размотанные нити, и стрелок, настолько изящных, что казалось, они вот-вот завертятся.
Это была моя первая татуировка. Евреям нельзя делать татуировки, я знала это прекрасно, нарушение запрета было частью задуманного. Это был акт подрывной, повстанческий. Я наполовину еврейка, наполовину кто-то еще. Почему не примириться с этим, не заявить об этом, не быть этим? Я гибрид, рожденный благодаря двум линиям предков, чьи пути никогда бы не пересеклись и кто никогда бы не оказался родом из одной деревни. Я решила, что местом акта принятия станет плечо, а не скрытое от взгляда потайное место, которое доступно глазу только тех, у кого со мной интимные отношения. Плечо было на виду, если я того желала.
На следующий день у меня была назначена встреча с раввином Дэвидом Уолпом, старшим раввином синагоги Синай[79] в Лос-Анджелесе. Я давно восхищалась Уолпом за яркость и остроту мышления. Я уже знала, что надену кардиган, чтобы сохранить свой грех в тайне. Я боялась, он меня осудит, хотя волноваться мне не стоило. Очень быстро я поняла, что у Дэвида Уолпа не было времени на отжившие приличия. «Все мы чувствуем себя иными, — сказал он мне. — Любой мыслящий человек знает, что мы и есть иные. Только вы побывали буквально на переднем крае инаковости. И извлекли из этого кое-что поучительное». Мы сидели в его тихом святилище, и он читал слова Элизабет Баррет Браунинг:
Господь порой ответит на молитву емко, резко,
Швырнув нам вожделенное в лицо
Перчаткой с даром в ней[80].
В то мгновение, скрывая свежее тату летним кардиганом, я поняла, о чем говорит ребе. Мое вновь приобретенное знание было и перчаткой, и даром. Выбор состоял не в том, видеть в нем одно или другое. А в том, чтобы принять его как то и другое вместе.
В студии Доктора Ву, не имеющей ничего общего со священными залами синагоги Синай, я объяснила художнику, почему хочу сделать татуировку. «Прошлой весной я узнала, что мой папа не был мне биологическим отцом», — коротко изложила я суть дела.
Интересно, сколько разных историй приходилось ему слышать каждый день — причин, почему люди желали превратить свои тела в полотна, чаши, декларации идентичности. Молодые, зачатые с помощью доноров люди, о которых мне рассказывала Уэнди Креймер, отчаянно и безрезультатно искали биологических отцов, пока не утешались серией цифр — меткой донора, — нанесенной на руки, словно хотели сказать: это все, что я знаю о том, кто я.
— Я бы хотела, чтобы это была птица, — попросила я Ву.
— Какая именно? — спросил он.
В его ленте в Instagram было много птиц: орлы, вороны, ястребы.
— Злую птицу я бы не хотела, — уточнила я.
Ву принялся набрасывать на листе бумаге рисунок.
— Не жестокую птицу, — продолжала я. — И не колибри.
Майкл обратил мое внимание на то, что колибри парят. Мне была нужна птица, которая взмывает вверх.
— Как насчет ласточки? — предложил он.
— Возможно. Симпатичная птица. — Глаза защипало. — Свободная птица.
Когда Доктор Ву накалывал птицу у меня на плече, я почти ничего не чувствовала. Будто парила, зависнув где-то в воздухе. Кулаки разжались. Преподаватель медитации Джек Корнфилд часто начинает сеанс словами: «Устройтесь под деревом прозрения, на полпути между раем и землей». Мне казалось, что я устраиваюсь, занимаю свое место как человек, переживший великий опыт и теперь обобщавший его, нанося метку на собственное тело.
Uk’shartam l’ot al yadecha v’hayu l’totafot bein einecha. Я слышала слова главной молитвы V’ahavta, будто их произносили рядом со мной. Прими близко к сердцу эти наставления, которыми я напутствую тебя сегодня. Внушай их своим детям… Пусть они обязывают, как знак на твоей руке и как символ у тебя на лбу. Я была воспитана на всесильной идее, что мы должны показать миру, кто и что мы такое. Мы должны иметь мезузу у входной двери, мужчины должны ходить в ермолках на голове. Я прикрыла глаза, и Доктор Ву продолжал рисовать мне мой собственный знак с крошечными компасами и двумя едва различимыми кругами — намек на направление — вокруг ласточкиного клюва.
У перелетных птиц есть внутренние компасы, они используют магнитное поле Земли — а также свет, звезды и другие подсказки, — чтобы при полете не терять направления. Я же не отличала севера от юга и запада от востока. Не имела представления о собственных координатах. За замечаниями, на которые мне приходилось отвечать, гулко бились самые что ни на есть фундаментальные вопросы: «Кто ты? Что ты?» Они стояли и за загадочным замечанием миссис Кушнер, за ледяным неприятием той, кем я себя считала, Марком Стрэндом. Они были в подтексте каждого комментария о моей этнической принадлежности. Я хотела, чтобы до конца жизни у меня было наглядное напоминание о моем внутреннем компасе. Теперь я знала, кто я и что я. Теперь у меня была дорожная карта собственной жизни.
Судья по делам о наследстве, завещании и опеке штата Коннектикут был наконец готов к встрече с нами. Мы сели за стол совещаний, и мой уполномоченный раздал заготовленные документы. Судья, одетый в костюм, попросил меня поднять руку и произнести присягу. Потом он спросил, почему я сделала запрос в суд о смене имени.
— Потому что я его терпеть не могу, — сказала я. — Потому что никто не может его ни произнести, ни правильно написать. Потому что я никогда на него не откликаюсь.
Это, конечно, была не совсем правда. У меня было горькое доказательство, что один раз я на него откликнулась.
Я подписала бумаги в присутствии судьи, начальника канцелярии округа, моего уполномоченного и Майкла. Затем документ скрепили официальной печатью. Отмена. Девочка с непроизносимым именем, все глядящая и глядящая на свое лицо в зеркале, пытающаяся понять, что она там видела, стала наконец взрослой женщиной, знавшей, кто она была и откуда произошла. Имя Данил было дано мне вместе со множеством тайн, сопутствовавших моему рождению. Но мне необязательно было с ним жить. От него вполне можно было отказаться.
— Отныне ваше официальное имя Дани Шапиро, — сказал судья.
— Вот так запросто? — переспросила я.
Почему-то я думала: чтобы выпутаться из того, что определяло меня всю жизнь, понадобится больше времени. Я не понимала, что в одно мгновение имя отпадет, отлетит, как ласточка с моего плеча. Двумя неделями ранее я вернула себе свое тело. Теперь я возвращала себе свое имя. Потом я поменяю все свои удостоверяющие личность документы, за исключением одного. Свидетельство о рождении останется прежним. Данил, дочь Пола. На иврите Даниэла бат Пинхас. Этот фрагмент истории, скорее подлинный, чем нет, переделать нельзя.
49
Когда мы с Беном и Пилар обедали в октябре в Нью-Джерси, казалось, до мая еще далеко. Но весна наступила быстро, а с ней пришел срок промотура книги. Прошел почти год с тех пор, как я получила свои результаты ДНК. Почти год жизни в новой реальности и попыток приспособиться к ней, подобно акклиматизации организма к новой температуре. Не врет старинная поговорка о том, что время лечит. Время, безусловно, помогло мне свыкнуться с мыслью, что это и есть моя жизнь. Я сменила имя и сделала тату. Внешние признаки внутренних перемен. Фраза «зачат с помощью донора» перестала меня травмировать. Я вновь могла смотреть на свои детские фото с родителями с любопытством и в какой-то степени с печалью, которая, как я понимала, останется со мной навсегда, однако трепетное, безмолвное, детское непризнавание того, что было перед глазами, ушло.
Хотя иногда, когда я ехала по проселочной дороге, или в центре города по дороге на встречу пересекала оживленный перекресток, или даже когда сидела молча, медитируя, меня вдруг охватывало теперь уже знакомое физическое ощущение, что я погружаюсь в пустоту. Эта пустота — пространство между папой и Беном. Ни одному из моих двух отцов не было дано быть целиком и полностью моим. Ни одна вещь на свете не появилась сама собой из ничего, а любая от чего-то произошла и обращена к истокам. Мои истоки были безосновательно далеки — так было и всегда будет. Я буду хранить это знание в душе, где когда-то хранила тайны, становясь лишь сильнее.
Следующие шесть недель мне предстояло провести в пути. Требовалось раздвоиться, все произошедшее в предыдущем году нужно было отложить в долгий ящик. Мне предстояло популяризировать свою последнюю книгу, посвященную браку и памяти. Я благодарила судьбу, что узнала тайну своего происхождения лишь после того, как закончила книгу «Песочные часы»[81]. Если бы я узнала правду раньше, это было бы чем-то вроде шарового тарана, нацеленного аккурат на мою неокрепшую книжку. Рукопись закончила бы свою жизнь в ящике стола.
Портленд. В моем ежедневнике этот город выделялся среди других пунктов промотура. Он был частью маршрута по Западному побережью, куда также входили Лос-Анджелес, Сан-Франциско и Сиэтл. За месяц до поездки я связалась с Уолденами, и теперь у меня в Портленде был спланирован целый день. Перед чтениями в «Книжном магазине Пауэлла» — обед с Беном и Пилар, после чтений — ужин с Эмили и ее мужем Скоттом. На чтения должен был прийти даже старший сын Эмили, Ник. Собиралась почти вся уолденская мишпаха