. Интерьер расчистили наспех: блоки квартир или контор убрали, межкомнатные перегородки, как следовало из рваных линий ломаных кирпичей, снесли, перекрытия между этажами вырезали, и открывшаяся пустота поражала взор. В дальнем конце Тристрам разглядел трибуну, на которой установили алтарь. К алтарю морской рябью уходили ряды положенных на бетонные блоки досок. Собравшиеся сидели в ожидании или, стоя на коленях, молились. Подходящие термины выползали из памяти, из некогда прочитанного, как до того слова «взвод» и «батальон» материализовались прежде контекста, который по какой-то причине показался сходным. Церковь. Паства.
– Проход застишь, парень, – произнес позади грубоватый дружелюбный голос.
Тристрам сел – сел на… Как же она называется? На церковную скамью!
Священники – а их было множество – величаво прошагали с большими толстыми свечами, за ними, взвод (нет, отделение) мальчиков-служек.
– Introibo ad altare Dei…[27]
Смешанный хор, размещенный этажом выше, на галерее на задах здания, откликнулся гимном:
– Ad Deum Qui laetificat juventutem meam[28].
Случай был явно не рядовой. Это было словно играть в шахматы вырезанными из слоновой кости конями и слонами, а не фигурками, вылепленными из тюремного мыла.
«Аллилуйя!» – то и дело врывалось в литургию. Тристрам терпеливо ждал освящения Святых Даров, евхаристического завтрака, но предваряющий молебен оказался очень долгим.
Толстогубый священник – просто бык, а не священник, – повернулся от алтаря к пастве и с края трибуны благословил воздух.
– Дети мои, – начал он.
Речь? Обращение? Проповедь!
– Настал день Пасхи. Сегодня утром мы празднуем воскресение и восстание из мертвых Господа нашего Иисуса Христа. Распятый за проповедь царствия Господня и братства людей, он был мертвым снят с креста и втоптан в землю… как затаптывают сорняки или угли костра… И все же он восстал на третий день в сиянии славы, ярком, как свет солнца и луны, и всех костров небесных. Он восстал, дабы свидетельствовать миру, что смерти нет, что смерть не реальность, а лишь иллюзия, что силы смерти лишь тень, и их победа – победа теней. – Священник деликатно срыгнул на постящийся желудок. – Он восстал славить жизнь вечную, а не белогубую призрачную жизнь в какой-то темной ноосфере («Ух ты!» – тихонько произнесла женщина позади Тристрама), славить всеобщность, или единство, жизни, в которой планеты танцуют с амебами, великие и неведомые макробы – с микробами, кружащими в наших телах и в телах животных, братьев наших меньших, ибо вся плоть едина, и плоть – также зерно, трава, ячмень. Он есть знак, вечный знак, вечное повторение, обретшее плоть. Он человек, зверь, колос; он – Бог. Его кровь становится нашей через таинство обновления нашей теплой и красной крови, вяло петляющей по нашим пульсирующим венам. Его кровь – кровь не только человека, зверя, птицы, рыбы, она также и дождь, река и море. Она – экстатически извергаемое семя мужчин, она – текучее млеко матерей человеческих. В нем мы становимся едины со всем сущим, и он един со всем сущим и с нами.
Сегодня в Англии, сегодня по всему Англоговорящему Союзу, мы радостно празднуем с молитвами и громкими «аллилуйя» возрождение Князя Жизни. Сегодня в дальних странах, которые в неплодном прошлом отвергали плоть и кровь вечного подателя жизни, его восстание из гроба приветствуется с радостью, сходной с нашей, – пусть под видом фигур и под именами диковинными и языческими для слуха.
На это мужчина справа от Тристрама нахмурился.
– Ибо хотя мы зовем его Иисусом и истинным Христом, он превыше любых имен, и потому Христос восставший услышит, как к нему взывают в радости и благоговении под именем Таммуз или Адонис, Аттис, Балдур или Гайявата, и для него все имена едины, как едины всякие слова, как едина всякая жизнь.
Проповедник минуту помолчал, из паствы доносился резкий и хриплый «весенний» кашель. Потом вдруг с несообразностью, подобающей религиозному дискурсу, проповедник завопил во все горло:
– А потому не страшитесь! Среди смерти мы пребудем в жизни!
– Арррх! Чушь собачья! – крикнул голос с задних рядов. – Мертвых, что ни говори, к жизни ты не вернешь, разрази тебя гром!
Благодарно повернулись головы, зашаркали ноги, взметнулись руки. Тристрам не мог разглядеть, в чем дело.
– Думаю, прервавшему меня лучше уйти, – невозмутимо изрек проповедник. – Если он не уйдет по своей воле, наверное, ему следует помочь.
– Чушь собачья! Блудливое пресмыкание перед ложными богами, прости Господи твое черное сердце!
Теперь Тристрам увидел кричавшего. Он узнал круглое лицо, раскрасневшееся от полнокровного, праведного гнева.
– Мои собственные дети, – орал тот, – пожертвованы на алтаре Ваала, которому ты поклоняешься как истинному Богу, прости тебя Господи!
Тяжело пыхтя, истово верующие потащили крупное тело в фермерской мешковине прочь, и собрание оно покидало как следует, спиной вперед, но руки были болезненно заломлены назад.
– Да простит всех вас Господь, ибо я никогда не прощу!
– Извините, – пробормотал Тристрам, выбираясь со своей скамьи.
Кто-то заткнул его уволакиваемому свояку рот.
– Боб, – зазвучал заглушенный протест, – боб азази бо боб бу.
Шонни и его грубый отдувающийся эскорт уже переступили порог. Тристрам быстро шел по проходу.
– Продолжим, – предложил проповедник.
Глава 10
– Так, значит, ее просто увезли? – беспомощно спросил Тристрам.
– А потом мы все ждали и ждали, но они так и не вернулись домой, – безжизненно отозвался Шонни. – И на следующий день мы поняли, что случилось. О боже, боже!
Сложив из ладоней большую красную тарелку, он плюхнул в нее голову, точно пудинг, и зарыдал.
– Да-да, ужасно, – оборвал его Тристрам. – Они сказали, куда ее везут? Они сказали, что возвращаются назад, в Лондон?
– Я себя виню, – донеслось из-за рук. – Я полагался на Бога. Все эти годы я не на того Бога полагался. Ни один добрый Бог такого бы не допустил, прости ему Боже.
– Все впустую, – вздохнул Тристрам. – Весь путь впустую.
Его рука со стаканом дрожала. Они сидели в забегаловке, где продавали ячменную воду с привкусом алка.
– Мейвис была просто чудо, – сказал, поднимая глаза, капая слезами, Шонни. – Мейвис приняла это как святая или ангел. А я никогда не буду прежним, никогда. Я пытался говорить себе, что Господь знает, почему так случилось, и что на все Божий промысел. Я даже пришел на мессу сегодня утром, готовый, как Иов, благословлять Господа среди моих бед. А потом я понял. Увидел по толстому лицу священника, услышал в его жирном голосе. Ложный бог завладел ими всеми.
Он вдохнул, издав странный скрежещущий звук, как галька, которую тянут за собой волны. Один из завсегдатаев (мужчин в старой одежде, не празднующих Пасху) поднял взгляд.
– Ты можешь родить других детей, – сказал Тристрам. – У тебя все еще есть жена, дом, работа, здоровье. Но что делать мне? Куда мне пойти, куда податься?
Шонни злобно воззрился на него. В углах рта у него запеклась пена, подбородок был плохо выбрит.
– Не тебе меня поучать. Ты с твоими детьми, которых я оберегал все эти месяцы, рискуя жизнью собственной семьи. Ты и твои хитренькие близнецы.
– Близнецы? – разинул рот Тристрам. – Ты сказал «близнецы»?
– Этими вот руками, – Шонни предъявил на всеобщее обозрение огромные скрюченные руки, – я принял роды твоих близнецов. А теперь говорю, лучше бы мне этого не делать! Оставил бы их выкарабкиваться самим, как могут, как маленьким диким зверям. Лучше бы мне задушить их и отдать твоему ложному алчному богу, с чьих губ капает кровь, который ковыряет в зубах, налопавшись любимого блюда из маленьких детей. Тогда, наверное, он моих бы оставил в покое. Тогда, наверное, он позволил бы им вернуться из школы невредимыми, как в любой другой день, и оставил бы в живых. Живых! – выкрикнул он. – Живых, живых, живых!
– Мне очень жаль, – сказал Тристрам. – Ты же знаешь, мне очень жаль. – Он помолчал. – Близнецы, – изумленно сказал он, а после с пылом: – Куда, ты сказал, они поехали? Они сказали, что возвращаются к моему брату в Лондон?
– Да-да-да, думаю, да. Думаю, они что-то такое сказали. И вообще это не имеет значения. Ничто больше не имеет значения. – Шонни без удовольствия приложился к стакану. – Весь мой мир рухнул. Я должен возвести его заново в поисках бога, которому мог бы верить.
– Ах, да перестань себя жалеть! – с внезапным раздражением выкрикнул Тристрам. – Эти люди вроде тебя построили мир, в который ты, по твоим словам, больше не веришь. Нам, остальным, и так неплохо было в том старом либеральном обществе! – А со времени, о котором он сожалел, прошло не больше года. – Да, еды не хватало, но это был безопасный мир. Разрушая либеральное общество, создаешь вакуум, в который пролезет Бог, а тогда на волю вырвутся убийство, прелюбодеяние и каннибализм. А еще ты веришь, – добавил со внезапно упавшим сердцем Тристрам, – что хорошо, что человек грешен и что лучше бы он грешил вечно, поскольку так ты оправдываешь свою веру в Иисуса Христа.
Сердце у него упало, потому что он понял: какое бы правительство ни пришло к власти, он всегда будет против.
– Так неправильно. – Внезапно к Шонни вернулась рассудительность. – Совсем неправильно. Есть два Бога, понимаешь? Они перепутались, и нам трудно отыскать истинного. Как твои близнецы, – сказал он. – Она назвала их Дерек и Тристрам. Она их перепутала, когда они были голенькие. Но лучше так, чем вообще никакого Бога не иметь.
– Тогда на что, черт побери, ты жалуешься? – рявкнул Тристрам. Лучшее от двух миров, как всегда. Женщинам всегда достается лучшее от обоих миров.
– Я не жалуюсь, – сказал с пугающей кротостью Шонни. – Я положусь на истинного Бога. Он отомстит за смерть моих бедных детей. – А потом закрыл, как маской, грязными ладонями лицо и снова зарыдал. – Можешь оставить себе другого Бога, своего другого грязного Бога.