Как-то вечером Сьенфуэгос решил помочь ему немного пройтись по широкому центральному двору форта, и тут Синалинга заметила волдыри на ноге Варгаса и в ужасе вскричала:
— «Нигуа»! Это плохо! Очень плохо!
Она заставила гранадца лечь на землю и шилом вскрыла темную припухлость размером с горошину, откуда тут же потекла густая и вязкая жидкость, а из нее выпрыгнула крохотная блоха и поскакала прочь.
— Нигуа! — снова повторила она и быстро затараторила, мешая немногочисленные известные ей кастильские слова со словами собственного языка, которые канарец к тому времени успел выучить. Девушка пыталась объяснить, что эти отвратительные насекомые впиваются в тело, проникают под кожу и откладывают там яйца, а из них потом появляются личинки, питающиеся человеческой плотью, и та сгнивает до самых костей.
После этих слов канарец больше не сомневался, что Варгасу предстоит потерять либо ногу, либо жизнь.
Насколько Сьенфуэгос успел узнать Синалингу, девушка не была склонна преувеличивать и устраивать панику на пустом месте, и о жизни она знала намного больше, чем можно ожидать от голой дикарки с затерянного острова; быть может, не последнюю роль играло то, что она была сестрой вождя Гуакарани, а возможно, просто обладала редким для людей ее расы умом.
— А всё эта девица, повсюду лезет, не к добру это, — заявил при случае мастер Бенито, чьи суждения обычно отличались точностью. — Может, я и ошибаюсь, но ты еще хлебнешь горя, пытаясь от нее избавиться.
— Сейчас я не вижу причин от нее избавляться, — откровенно ответил Сьенфуэгос. — Мне с ней хорошо.
— Хорошего понемногу, парень! — заявил оружейник, погрозив ему напильником. — Если в твоем возрасте позволить женщине полностью тобой завладеть, всё пропало.
Хотя обычно канарец привык прислушиваться к советам своего доброго друга, на сей раз он не хотел принимать их во внимание, однако признавал при этом, что девушка часто бывала довольно требовательной и сердитой. Вместе с тем, она делала жизнь невероятно приятной, особенно в части сексуальных отношений, в которых проявляла себя прекрасной наставницей.
Нельзя сказать, что теперь, после чудесных отношений с прекрасной немкой, Сьенфуэгоса требовалось обучать, но он признавал, что мир любовной игры с виду чрезвычайно примитивен, но при этом предлагает такую широчайшую гамму новых ощущений, что при других обстоятельствах ничего подобного и в голову бы не пришло.
Гаитянка, свободная от запретов строгой христианской морали и ограниченная лишь собственными желаниями или желаниями партнера, умела дать волю воображению и совершала такие безумства, что канарец часто просто стонал от удовольствия, а потом многие часы воображал, как однажды сможет передать богатый опыт той женщине, которую по-прежнему любил больше всего на свете.
Ингрид Грасс в решающий момент его жизни сделала его мужчиной, и теперь он мечтал в один прекрасный день показать ей, что значит быть настоящей женщиной, и поэтому не придавал особого значения тому, что настырная туземка в определенном смысле считала себя и его госпожой, и рабой одновременно.
Очень скоро стало ясно, что с бедным гранадцем случится именно то, чего опасался Сьенфуэгос. После долгого совещания мастер Бенито и старик Стружка пришли к выводу, что если не отрезать ему ногу, несчастный Варгас умрет от гангрены.
Большая часть моряков, подзуживаемые интриганом Кошаком, тут же обвинила в ужасном происшествии губернатора — за несправедливое и слишком суровое наказание гранадца. И в результате трещина, разделяющая две группы, стала еще шире.
На следующий день мастер Бенито заявил по этому поводу:
— В конце концов это плохо закончится.
Дело и впрямь начало приобретать неприятный оборот, когда однажды утром Кошак подошел к Сьенфуэгосу, пока тот мирно рыбачил, сидя на камне, и безо всяких предисловий спросил:
— Ты с нами или против нас?
— Ни хрена себе! — воскликнул пораженный канарец. — Опять?
— Конечно. И теперь у тебя нет той отговорки, что мы находимся посреди океана. Так что придется принять решение.
— И что я должен решить?
— Продолжать ли подчиняться приказам этого сукиного сына, который обращается с нами, как с рабами, или послать его куда подальше и разделить земли с местными, чтобы завтра никто не смог оспорить наши права.
— Права? — еще больше удивился Сьенфуэгос. — И какие же права мы имеем на этих людей или на их земли?
— Мы владеем ими от имени короля и королевы.
— В таком случае, полагаю, что король с королевой и должны ими распоряжаться, — Сьенфуэгос отложил в сторону удочку, с сожалением прервав приятное занятие, и повернулся к астурийцу в надежде его вразумить, насколько это возможно. — Послушай, Кошак! — сказал он. — Мне нет дела до этой кучи дерьма из прав и обязанностей. Единственное, чего я хочу — как можно скорее попасть в Севилью. — Он пожал плечами, все еще не понимая, чего от него хотят. — Так зачем мне нужны эти земли, которые я все равно не смогу взять с собой? Или индейцы, которые мне вообще ни к чему?
— Тебе хорошо за них заплатят.
— За индейцев? — ужаснулся пастух. — Разве они свиньи? Вот что бы ты сказал, если бы им пришло в голову схватить нас и продать людоедам на жаркое?
— Как ты можешь сравнивать? — возмутился рулевой. — Ведь это же дикари!
— А я бы сказал, что мы — дикари гораздо большие, им-то не приходит в голову подобное варварство. А им это было бы сделать гораздо проще.
— Пусть только попробуют! — злобно огрызнулся рулевой. — Хотел бы я посмотреть, как они попытаются, чтобы показать им, кто здесь командует.
Канарец смотрел на него, совершенно сбитый с толку: он даже представить себе не мог, что человеческие существа на полном серьезе могут порабощать своих собратьев лишь потому, что те родились по другую сторону моря, не носят одежды и имеют другие обычаи. Жизненный опыт Сьенфуэгоса был по-прежнему мал, и он вполне отдавал себе отчет и в ничтожности своего опыта, и в бездонной глубине своего невежества, но несмотря на это, какой-то внутренний голос диктовал ему правила поведения, которые казались ему верными и которых он считал нужным придерживаться — во всяком случае, до тех пор, пока не узнает о новых правилах, более значимых.
— Я никогда не завладею чужим имуществом, — объявил он не терпящим возражений тоном. — И ни при каких обстоятельствах не стану никого порабощать. Если это означает быть против вас, то мне очень жаль, но таков мой взгляд на жизнь, и я его не изменю.
— Ну хорошо! — сдался наконец Кошак. — Если ты решил вести себя как идиот, то это твоя проблема, и я уважаю твой выбор. Но как насчет того, другого?
— Кого?
— Губернатора.
— А что не так с губернатором?
— Что многие не желают его принимать. Ты на его стороне?
— Нет, я не на его стороне, но и не на вашей тоже, — он помолчал. — Ты, конечно, можешь делать, что хочешь, но меня не втягивай. И вообще, оставь меня в покое, мне нужно отнести еду Синалинге.
— Мне нравится эта индианочка, — признался рулевой. — Почему бы тебе не одолжить ее мне?
Канарец протянул руку, чтобы его придушить, но Кошак проворно отпрыгнул и удалился, звучно сморкаясь в рукав.
— Однажды я ее поимею, а ты и не узнаешь, вонючий Гуанче, — крикнул он, шагая к форту. — Эта девка такая аппетитная.
— Попадись мне только — шею сверну!
Сьенфуэгос швырнул вдогонку Кошаку камень, пожалев о том, что под рукой нет пращи, из которой он мог бы на таком расстоянии сломать рулевому ногу, и постарался сосредоточиться на рыбалке и позабыть о неприятном разговоре и о том, к чему может привести предложение астурийца.
В этом райском уголке назревала серьезная беда, Сьенфуэгос это понимал, потому что к пропасти, возникшей между испанцами, теперь добавился и раскол в совете старейшин племени — некоторые стали требовать изгнания раздражающих соседей со своей территории.
Для спокойных гаитян, привыкших жить в мире и гармонии друг с другом и с природой, образ жизни которых за сотни лет не претерпел никаких изменений, разрушительная лихорадка чужаков, их ненасытная жажда золота, пищи и выпивки, земли и женщин казалась просто безумием. Туземцы не понимали, зачем с такой поспешностью сжигать собственную жизнь вместо того, чтобы наслаждаться ей терпеливо и спокойно.
Вождь Гуакарани, по-прежнему мечтающий о колокольчиках, цветных тканях, зеркалах, красных беретах и стеклянных бусах, которые позволили бы ему окончательно утвердить свое превосходство над вождями окрестных племен, не уставал воздавать хвалу несравненным полубогам, надеясь получить в свои жадные руки еще больше сокровищ; однако трое старейшин, занимающих видное положение в совете, открыто считали, что от этих вонючих пришельцев намного больше неприятностей, чем пользы.
И, наконец, оставалась последняя, самая сложная проблема с женой Гуарионекса и Лукасом Неудачником.
Стареющий и тучный Гуарионекс, брат Синалинги и великого вождя Гуакарани, по какому-то злому капризу судьбы был женат на некоей Сималагоа, совсем юной и очень красивой девушке. Внешне она скорее напоминала ангела, нежели человека, но при этом обладала столь ненасытным темпераментом, что мужу никак не удавалось за ней уследить: то и дело она сбегала от зорких глаз ревнивого супруга и пробиралась к форту в надежде подстеречь кого-нибудь из мужчин.
Большинство испанцев уже имели счастье переспать с этим бесстыдным созданием на пляже или в зарослях, быть может, эти приключения не имели бы серьезных последствий, если бы не тот прискорбный факт, что беднягу Лукаса Неудачника угораздило в нее влюбиться.
Лукас, лучший пушкарь армады, пользовался симпатией и расположением всех, кто его знал, ибо он был добрым, милым и обходительным человеком, этаким румяным падшим ангелом, от которого никто не слышал злого слова и вообще не видел ничего дурного.
Свое прозвище он получил благодаря одной любопытной особенности: несмотря на бесспорные и многочисленные достоинства Лукаса, почему-то всегда находился человек, не упускавший случая заметить: «Ну, что за неудачник этот Лукас — опять надрался!» Или: «Вот ведь неудачник этот Лукас: снова в карты продул!». На самом же деле корень его неудач крылся в том, что Лукасу не хватало силы воли, что и заставляло его потакать своим мелким слабостям. К тому же никто не принимал его в расчет. И в конце концов все стали его звать Лукас Неудачник.