— Кто ты?
— Педро Печальный.
— Любитель коз? — Однако, не получив ответа, которого, впрочем, и не ждал, дон Матиас Кинтеро вскоре добавил: — Зачем пришел?
— Убить тебя…
Было видно, что подобное заявление не застало дона Матиаса врасплох. Медленная смерть от истощения или от рук голодранца пастуха — не все ли равно?
Педро на миг показалось, что Кинтеро задумался, однако тот вдруг произнес как ни в чем не бывало:
— За что?
На это у Педро Печального ответа не нашлось. Он развернулся, держась за один из столбиков кровати, а потом присел с той стороны, где лежал дон Матиас.
— Я убил двоих твоих людей, — сказал он, словно этот ответ ему казался наиболее логичным. — А Айза мой друг… — И он тут же расстроился, потому что сказал то, чего не было на самом деле. — Нет, не мой друг, — добавил он. — Однако у нее есть дон… У моей матери тоже был дон.
— У твоей матери дона не было, — ответил дон Матиас, мало-помалу приходя в себя и обретая способность ясно выражаться. — Твоя мать была всего лишь жалкой сводницей, которая бегала за моим кузеном Томасом, словно сука во время течки. — И в подтверждение сказанного он несколько раз тряхнул головой. — Я хорошо помню, как Руфа по вечерам крутилась в виноградниках, ожидая, когда Томасу захочется вскочить на нее. Ведь ее звали Руфа, не так ли?
— Никогда этого не знал…
— Никогда не знал? — удивился старик, едва повернув голову, чтобы посмотреть на собеседника. — Нет! Уверен, что знал. Однако предпочел забыть со временем. Она была Руфа, я в этом уверен. Руфа, потаскуха из Тинахо. Выдавала себя за знахарку, но на самом деле была всего лишь потаскухой, сходившей с ума от «петушка» Томаса. Впрочем, говорили, что у него самый большой член на всем Архипелаге, так что ее можно было понять. — Он попытался усмехнуться, но тут же затрясся в приступе кашля. — Действительно, у Томаса даже Рохелия не могла взять в рот, — наконец, откашлявшись, выдавил он. — Твоя мать была от него без ума, а ее крики слышали даже в Масдаче. — Он покачал головой, как будто сам не верил тому, что говорил. — Кто знает, возможно, мы с тобой родственники. Если у тебя огромный член, то ты, без сомнения, сын Томаса. Всем своим сыновьям он передал по наследству свое мужское достоинство, хотя особой радости им это не принесло, так как все они погибли на войне.
— Это вы сын потаскухи!
— Что, и я тоже? — усмехнувшись, спросил дон Матиас. — Слишком много для одной комнаты, тебе не кажется? — Тут вдруг тон его изменился, и голос снова зазвучал безжизненно. — Хорошо! — прошептал он. — Ты пришел меня убить. Сын моего племянника Томаса пришел меня убить. Чего же ты ждешь?
— Я не спешу.
— А ты думаешь, я спешу? — Старик закрыл глаза, словно он остался в комнате один, а нежданный гость был всего лишь бесплотным призраком. — Да… Я, кажется, тороплюсь. Хочу, чтобы все кончилось сразу и я поскорее бы встретился со своей семьей. Некоторые ждут меня так давно, что я уже даже и не знаю, вспомнят ли они меня. Бенжамин, например. Он утонул, когда мне еще и пятнадцати лет не было. Как меня может вспомнить Бенжамин? И как может вспомнить меня она? Ведь последний раз она видела меня молодым и полным сил… — Он снова закашлялся, чуть не захлебнувшись мокротой. — Какое, должно быть, испытывают разочарование умершие, когда видят нас, живых, постаревшими, потерявшими былые радость и красоту? Как же предусмотрительно поступают те, кто умирают молодыми! Если бы у меня было чуть больше ума, сейчас я был бы избавлен от горя и страданий…
Педро Печальный протянул руку и впился пальцами в горло старика, но дон Матиас даже не шелохнулся, ничем не выдав страха перед неминуемым концом. Педро медленно, очень медленно, начал сжимать пальцы, не встречая никакого сопротивления. С полуоткрытых губ умирающего не сорвалось даже стона. Слова же превратились в едва слышное, неразборчивое бормотание.
Он не открыл глаз, у него не дрогнул ни один мускул. Он дважды, сам того не сознавая, попытался вдохнуть, а потом вдруг ослаб и затих, пока смерть, которая столько времени составляла ему компанию в этой мрачной, пропахшей кислым запахом пота и горя комнате, не завладела окончательно его измученным телом и жалкой, истерзанной душой.
~~~
Море спало, спал и ветер. Спало небо, не потревоженное ни единым облачком. Казалось, что весь мир спит или умер и бодрствовало лишь одно злое солнце, заполнившее собой все небо.
Паруса на мачтах печально обвисли и не отбрасывали больше даже крошечной тени, а расшатанный корпус старого баркаса, казалось, вот-вот раскроется и лопнет, как перезревший гранатовый плод или брошенный в огонь каштан.
Десять дней прошло с тех пор, как утих шторм, и только едва заметное течение сносило баркас на запад.
— Нас прихватил мертвый штиль, — признал Абелай Пердомо. — Взял нас в плен, и только один Господь Бог знает, когда решит нас отпустить.
— Это была моя вина, — произнес Себастьян.
— В этом никто не виноват, сын, — возразил Абелай. — Мы знали, что рискуем, и по крайней мере мы сейчас живы. Рано или поздно ветер подует вновь.
— А если нет?
— Верь, он подует. Ты вычислил, где мы можем сейчас находиться?
Себастьян открыл старый школьный атлас своей матери и показал на точку, отмеченную красным крестиком:
— Мой хронометр неточен, однако я почти уверен, что мы находимся здесь: примерно в пятидесяти милях к северо-востоку от Антигуа и Гваделупы.
— Пятьдесят миль! — воскликнул Абелай Пердомо, и плечи его от отчаяния опустились. — Боже милостивый!
— Если в ближайшее время снова не подует ветер, то мы никогда уже не доберемся…
Асдрубаль вышел из носового трюма, присел на борт рядом с братом и, ни на кого не глядя, заметил:
— Нужно будет поднять доски палубы и ими укрепить корпус, или мы рискуем пойти на дно в любой момент.
— Если мы это сделаем, то первый же шквал или порыв ветра — и трюмы затопит.
— Первый же шквал — и мы камнем пойдем на дно, снимем мы доски или нет, — заметил юноша. — Этот баркас уже отдал нам все, что у него было, и теперь он больше похож на картонную, чем деревянную, лодку.
— Мне твоя идея не по душе, — высказался отец. — Выглядит это все как-то глупо.
— Еще более глупо выглядит баркас без корпуса, — ответил Асдрубаль. — И если мы немедленно не примем мер, несчастье может произойти в любой момент. При таком спокойном море мы можем спуститься за борт и работать снаружи. Раскроив и отрихтовав жестяные банки и бидоны, мы укрепим борта, если только обшивка выдержит гвозди.
— Стоит попытаться.
Попытались, хотя у Абелая Пердомо и болела душа при взгляде на баркас, превращающийся из гордой и прекрасной лодки в жалкую, залатанную со всех сторон посудину, борта которой украшали бесконечные жестяные заплатки, на которых все еще можно было различить названия торговых марок.
Они кое-как натянули навес, сшитый из кусков потрепанного брезента. Иногда на него набрасывали только что выстиранную одежду, которая быстро просыхала на солнце. Впрочем, жара стояла страшная, к тому же они все время работали, вычерпывая воду или ставя заплатки, поэтому из одежды надевали самый минимум. Так «Исла-де-Лобос» уже через несколько дней превратился в нечто странное, и нечто это не тонуло лишь потому, что море было спокойно и ласково.
— Теперь мы действительно похожи на цыган, — согласилась Аурелия, вспомнив слова сына. — Хотя у цыган есть хотя бы земля, по которой они могут ходить, не опасаясь каждую секунду провалиться в бездну. Мы же лишены даже этого.
Теперь они спали все вместе, тесно прижавшись друг к другу, на кормовой палубе. Часть досок они сняли, чтобы укрепить борта, и ходить теперь приходилось, балансируя на перекладинах, некоторые из которых прогнили настолько, что в любой момент грозили разломиться пополам.
«Исла-де-Лобос» умирал.
Сцепившись с бурей, баркас выиграл свою последнюю битву, и, хотя ему удалось выйти из сражения с честью, море уже не отпускало его. Теперь его тело напоминало размокшую буханку хлеба, которая могла расползтись в стороны в любую секунду.
Порой казалось, что акулы, которые в эти спокойные дни постоянно нарезали круги вокруг баркаса, могут пробить доски лишь одним ударом головы и из этой пробоины навсегда утечет жизнь, что еще каким-то чудом теплилась в сердце старой лодки.
Перемены, произошедшие за последние дни с баркасом, который Абелай Пердомо так любил, подорвали его боевой дух, и он даже начал сомневаться в успехе затеянного предприятия. Океан словно решил отыграться за все свои предыдущие неудачи, и теперь, что бы Марадентро ни делали, он посылал им все новые и новые испытания.
Марадентро были рождены для борьбы с водой и ветрами, которые то становились их союзниками, то превращались в злейших врагов. С тех пор как Абелай себя помнил, он боролся с ветром, бросаясь на него со всей своей яростной силой, которой так щедро одарила его природа, и ветер всегда сдавался, наполнял паруса его лодки и нес ее к банкам с тунцами и сардинами.
Жизнь теплилась на Лансароте во многом благодаря пассатам, без которых остров превратился бы лишь в причудливое нагромождение скал. Но потом налетал сирокко, накрывал остров плотной пеленой песчаной пыли, приносимой им из пустыни, и остров превращался в самый настоящий ад. Ветер бушевал и утихал, менял свою силу и крутился так, как ему вздумается, он мог принести зло, но мог подарить и радость, однако сейчас, в самом центре океана, паруса баркаса обвисли, чем-то напоминая похоронные венки из искусственных цветов.
Старик баркас к такому не привык: его паруса всегда трепетали, что-то ему нашептывали, стонали, откликались на порывы ветра, сейчас же они хранили молчание, словно страшная тишина, воцарившаяся, казалось, во всем мире, навсегда заглушила их голоса.
Абелай любил океан, любил так же сильно, как и своего отца, который в его сознании навсегда был связан с переменчивым и прекрасным морем: в один миг Езекиель пылал от гнева, а в следующий его душу уже переполняла любовь, он был то эгоистичным, то великодушным, то жестоким и грубым, то добрым и веселым. Однако сейчас океан, застывший, превратившийся в массу синей, вязкой, равнодушной воды, больше не напоминал ему отца, и в душе его уже не рождалась любовь, смешанная с уважением.