Сэнсэй — страница 3 из 5

«Господи, да что со мной такое?»

Витя влепил себе пощёчину, ещё одну и третью, со всей силы, желая протрезветь. Вылез, практически выполз на четвереньках из триста пятого и спустился по лестнице на улицу, опираясь на стену и часто дыша. Загребая ботинками воду в лужах, вышел под проливной дождь, двигаясь как сомнамбула, и остановился рядом со своим грузовиком. Ветер бросал воду пригоршнями прямо в рот, намочил окончательно и так промокшую одежду. Но Ефимцев не уходил, продолжал стоять под льющими с небес тёплыми струями летнего дождя. Парень запрокинул голову, надеясь, что из памяти уйдёт отпечаток жуткой, неправильной картины. Но даже с закрытыми глазами та виднелась, как негатив фотографии, которую кто-то держит перед глазами.

— Земеля, ты меня уже беспокоишь, слушай-ка. Всё окей? — Раздалась над ухом родная русская речь.

Витя оглянулся. Затянутый в дождевик, поблизости переминался с ноги на ногу менеджер. Витя понял, что неожиданно рад его появлению — теперь ему было плевать и на то, как от сторожа пахнет, и на его эмигрантские подколы, радовало только увидеть рядом живого человека, говорящего к тому же на родном языке.

— Да не совсем, — заплетающимся языком прошептал барахольщик. — Слушай, ты там выпить предлагал. Есть закуска?

***

Богдан разложил на тарелках сало, малосольные огурцы, нарезал горбушку чёрного хлеба. Витя налил в пузатые рюмки виски, опрокинул одну и сразу плеснул себе ещё. Алкоголь выбил из головы воспоминания о человеке, стоящем над пропастью; Ефимцев откинулся на изголовье узкой кровати и уставился на американский флаг, мельтешащий перед глазами рябью звёзд и полосок.

— Давно здесь?

— Давно, земель. Уже лет десять как. Чё случилось-то у тебя?

— Аа… Да с бабой проблемы.

— А, ну это у нас завсегда. Ты закусывай, не дело на голодный желудок пить, — Богдан захватил с тарелки огурчик, сальце, соорудил нехитрый бутерброд с хлебом. — А чё баба-то говорит?

Захмелевший Витя неожиданно для себя начал исповедоваться. Накопившееся полилось наружу, как гной из лопнувшей раны.

— Блядует она, по ходу, — он неопределённо махнул рукой, взял протянутый сторожем бутерброд. — Пропадает куда-то, подружки всякие мутные… И мажется постоянно, меня в ревности упрекает. Типа я этот, дебил, понял?

— Понял. Дебил ты, братан, — показав нездорово-белые дёсны, сторож съел свой сандвич. — А сам-то как, любишь её? Ты кушай-кушай, я ща ещё харчо принесу, перекусишь.

— Спасибо. Ты это, Богдан, извини, что я сегодня…Ну, выёбывался на тебя.

— Ай, да нормально всё. Я вижу — пацанчик напряжённый, свои траблы какие-то, я ж тебе слова не сказал, да? Давай, земеля, за знакомство. Сам-то откуда?

— Из Воронежа.

— А я с Харькова.

— Пиздец, чё этим бабам надо? — Продолжал говорить Витя, уставившись в пустоту с рюмкой в руке. — Работаешь тут как проклятый, ради неё стараешься, чтоб всё было. В Америку её увёз… Организовал тут всё. Официантом ебошил, прикинь? А у неё и делов, что посидеть пару часов в конторе и на маникюр сходить. Я, бывает, в пять утра прихожу домой, вот как сегодня уже, по ходу. А она ведь со мной не поедет обратно…

— Куда обратно?

— Да в Россию, куда ещё-то? Домой мне надо, мама болеет, да и проблемы тут. Домой мне надо, мля. А я застрял тут с этой дурой и с этими, мля, складами. Вроде прибыльно, а как налоги заплатишь, как всё продашь — уже деньги кончаются, надо новый лот брать, а ещё тут бандиты напрягли меня, я вообще в минусах, брат. Давай ещё по одной…

Богдан сочувственно кивнул и протянул рюмку.

***

От сторожа он вышел уже порядочно захмелевший, но хоть немного подсох и пришёл в себя. Из головы выветрилась та гравюра, было хорошо и спокойно, пьяное тепло обнимало и подталкивало на подвиги — разобрать наконец до утра два дурацких склада, хотя бы вынести всё ценное в грузовик и поспать в салоне, чтоб протрезветь и переждать ливень. Дождь чуток поутих, с неба теперь сыпались не потоки воды, а редкие каскадные брызги, наносимые порывами ветра. В темноте сияли огни ночного Майами — миллион домов фосфоресцировал во мраке, глядя на Ефимцева квадратными окнами.

«Беги. Беги. Садись за руль и уезжай отсюда подальше».

На складе всё по-прежнему — так же сумрачно и пыльно, лишь синеет пыль по углам. Фонарь едва заметно мерцал, вторя тусклым лампам в коридоре. Синеватый свет разгонял призраков в щелях между шкафов, а алкоголь придавал силы. Забравшись в триста пятый, Витя твёрдо вознамерился разобрать его за час-два.

Чехол с завёрнутым и упакованным свитком стоял у стены.

Шкаф, за который был задвинут чехол, изобиловал множеством ящиков, часть из них заперта. А ключа нет. Витя вооружился ломиком и оперативно, как заправский взломщик, вскрыл ящики. Внутри всякое трухлявое барахло — куски непонятных безделушек, рассыпающиеся от старости деревянные поделки, россыпь почерневших иностранных монет. Тетради со слипшимися страницами и, почему-то, упаковка с фарфоровой куклой, похожей на оскалившегося белесого младенца. Пахло прогнившим деревом и прокисшей бумагой, в углу ящика прошмыгнул жук-древоточец. Витя взял одну из тетрадей с самой красивой обложкой, прочитал инскрипт:

«JapaneseDiary».

Первый лист намертво приклеился к обложке, пропитанный чем-то тёмным, поэтому Ефимцев начал читать со второй страницы:

«Вот и Йокогама — город гайдзинов. Поселился в Канагаве по привычке: сюда мне однажды пришлось летать по службе, когда ещё служил в Наме во время войны. Забавно, но меня даже узнала женщина-администратор в гостинице. Ей понравился мой японский».

«…пришёл к тому человеку, адрес которого дал мне Чиеко. У него большая сувенирная лавка в центре Яматэ. Обычно я не люблю подобные места: они дышат пошлостью, продаваемой туристам под видом настоящей культуры, а на деле здесь презрительно впаривают гайдзинам залежалый хлам и китайские подделки. Но мне оказали уважение. Я начал общение на японском, сказал хозяину, что я от Чиеко, и господин Тамура закрыл верхний этаж для покупателей. Мы выпили чаю, он продемонстрировал мне коллекцию кукол-нингё из настоящего фарфора. Приятный мужчина. Я почувствовал в нём родственную душу, истинного коллекционера.

Моё чутьё вечного иностранца подсказало — вот оно. Вот то место и тот человек, что могут навести меня на правильный путь, подсказать, где находится Сэнсэй.

Тогда я решил признаться, чего ищу на самом деле…»

Склеенные страницы. Летящий размашистый почерк, размытые буквы, выцветшие от времени чернила. Написано красной ручкой и обведено жирным фломастером:

«Бывший император Сутоку был изгнан из Киото и вынужден провести остаток дней в провинции Сануки. Он обрил голову и стал монахом, посвятив себя копированию священных текстов, которые затем отправлялись в Киото. Двор опасался, что низложенный Сутоку попытается наслать проклятие. Ходили слухи, что он откусил себе язык и написал рукописи собственной кровью, наполняя их ненавистью к безжалостным врагам. Масло в огонь обиды подлило и то, что в Киото, в итоге, перестали принимать рукописи Сутоку…»

«Сэнсэем называли художника, одержимого личностью императора Сутоку — самого знаменитого из ёкаев Японии. Никто не знал, кто он и откуда, но сам Сэнсэй однажды сказал, что он — перерождение императора-монаха, воплощение его ненависти в новой жизни. По слухам, Сэнсэй тоже добавлял кровь в свои картины. Он рисовал на шёлке пейзажи в технике суйбокуга (чёрно-белые с вкраплением красного).»

В кармане брякнул телефон. Витя отложил дневник хозяина склада и залез в мессенджер.

«Котик, я уже давно дома. А ты где? Ещё работаешь?»

Ощущение глухого страха перекрыла злость, душащая, схватившая за горло. «Котиком» Настя называла его только будучи пьяной. Ефимцев начал быстро писать. Каждое нажатие пальцем на экран отдавалось глухой болью в сердце.

«А позвонить сложно своему котику? Что происходит, Настён? Что между нами случилось?»

Прочитанное сообщение. Презрительное молчание.

«Почему ты молчишь? Ты же мне в любви клялась, сука. Скажи, где ты была сегодня? И с кем?»

Минута. Минута в полутьме, наедине со свитком за шкафом, со всеми вещами, лежавшими здесь четверть столетия. Минута наедине со своей ревностью.

И холодный ответ:

«Понятно, ты не в духе, Ефимцев. Можешь уже не звонить, я спать легла».

И, пока он пытался задушить поднявшуюся из глубины желудка злобу, пиликнуло ещё одно сообщение:

«И знаешь что? Ты можешь вообще больше не звонить. Вещи твои я соберу и поставлю у входа. Аривидерчи, чао-какао, ты меня за-е-бал, нытик».

Ах, сука, вещи у входа… Ах, сука… Сука драная!

Витя долго, протяжно рыгнул. Глотку драло изжогой, он блеванул желчью, на губе повисла нитка вязкой слюны. Он вытер губы рукавом и почувствовал, что лицо у него совершенно мокрое. Наверное, от слёз. Он дотронулся ладонью до щеки и увидел в неровном, призрачном свете фонаря, что пальцы у него тёмные, измазанные скользкой кровью. Кровью, которая текла вместо слёз.

***

«…Сказано в одном из текстов, что последователь низложенного императора Сутоку, безумный художник, прозванный Сэнсэем, действительно смешивал краски с собственной кровью, искренне веря, что его ненависть будет вечно жить в картинах.

Поэтому все гравюры старались уничтожать, особенно после его откровений о перерождении, однако Сэнсэй действовал хитро — через сподвижников он рассылал картины в богатые дома, быстро приходившие в упадок. Рисовал он отлично и не только пейзажи суйбокугаи сансуй, а даже в эротическом жанре сюнга, поэтому присланные щедрым незнакомцем гравюры и свитки принимались без возражений. Вскоре в тех домах происходило одно и то же: слуги сходили с ума и жестоко убивали хозяев, либо скот вымирал в падучей, либо недруги вторгались на территории потомков даймё, поддержавших старый дворцовый переворот, и уничтожали всё и вся в