Sensitiva amorosa — страница 4 из 6

 Он зарылся лицом в Бэдекер, но от поры до времени поднимал голову, щурил глаза так, что в их углах образовывались сборчатые вздутости кожи, близоруко высматривал какое-нибудь место в окрестностях и обращался к жене с историческим или топографическим замечанием, которое он как бы подчеркивал своим наставническим тоном, чтобы вполне оттенить его значительность и интерес. Она же рассеянно или с нетерпением кивала головой, и я заметил, что всякий раз, когда он поднимал голову и начинал щурить глаза, прежде чем он произносил слово, по ее лицу пробегала черная тень и какая-то мучительная дрожь, точно она заранее знала, что последует, и страдала от этого ожидания. Я замечал это всякий раз, и вся история этого брака и жизненная судьба этой молодой женщины, как растение в семени, были заключены для меня в этом маленьком и столь незначительном на вид событии, и я сразу же был поставлен в самый центр жизни этих двух совершенно чужих для меня людей; и в то время, как пароход извивался по узкой зеленой водной улице Фирвальдштетского озера, среди все более отвесных каменных стен, и, направо, вздымал свои стройные, голые, крутые пики Пилат, и, налево, распростерла свои мощные зеленые склоны Риги -- имея все это перед собою, я как бы сидел в этом центре и видел, как вся эта жизнь развертывалась передо мною в последовательном ряде видений и в одной обстановке за другою; и не было ни одного душевного движения, ни одного оттенка чувства этой женщины, которые ускользнули бы от меня, точно я знавал ее и ребенком и молодой девушкой и прожил с Нею всю мою жизнь, и потому понимал эту мучительную судорогу на ее лице всякий раз, когда он отрывал голову от Бэдекера и щурил свои близорукие глаза и обращался к ней со своим историческим или топографическим пояснением, точно мы понимали друг друга, как добрые, старые друзья, и я только опередил ее, и мы обменялись взглядом и пожали друг другу руку.

 Казалось, я вижу, как она бродит по узким извилистым улицам своего родного города с их зданиями в стиле всех веков до Ганзейского уступчатого фронтона и средневековых, выступающих сверху, горниц с фантастическою резьбою на концах балок включительно; вот она пересекает большой рынок, пустынный и безлюдный в жаркие дни, направляясь к гавани, на набережную, где, прислонившись к стене, она стоить и смотрит в море, как силуэт на бледном небе. Вечереет, солнце уже низко и скоро зайдет, чайки кружатся и кричать, Балтийское море откинулось в даль играя зелеными полосами; и ее собственная девичья душа -- как эта озаренная солнцем, изменчивая, бесконечная ширь, над которою кружатся и кричат чайки -- раздольная, сводная, осененная покоем, с нежными переливами чувств и их круговоротом, с печальным вскриком дум, которые тотчас же умолкают и успокаиваются снова.

 В осенние вечера семья сидит за рабочей лампой в просторной и низкой светлице с маленькими оконцами и с этой мебелью старинного милого стиля, который -- как запах сбереженного на зиму плода. Служанки сидят вокруг стола и молча работают; старый советник держится далеко в сторонке, в полутьме, со своей вечерней трубкой и своей качалкой; и только изредка веское и неожиданное слово падает в тишину, которая тотчас же снова смыкается надо всем, вдвойне глубже; порывами стучит дождь в окно, и с моря набегает ветер и с шумом бьется о стены и воет в трубе, точно хочет ворваться в дом; она же поднимает иногда голову и расправляет руки, которые болят в локтях от усталости, опускает работу на колени и испуганно, с изумленным взглядом прислушивается, как если бы ей почудилось какое-то напоминание или предостережение; точно ее ждала какая-то опасность или же она утратила нечто такое, что теперь уже ушло своей дорогой и никогда больше не вернется; точно она услышала в самой себе этот тихий загадочный вопль и этот сейчас же заглушенный крик, с которыми проносится буря над городом, там, в ночной темноте.

 И вот, в один из вечеров, в этом кругу у лампы, по середине большой низкой комнаты, появляется и он. Старый советник курит свою трубку, в сторонке, в полутьме; женщины сидят, поникнув над своим рукодельем, а он рассказывает. От поры до времени она поднимает голову и смотрит на него своим продолжительным открытым взглядом; он так не похож на все, что она видела до сих пор, он совсем не то, что городская молодежь; его манеры свободнее и в то же время внушительнее; он не обмолвился ни единым словом ни о погоде, ни о бушевавшем весь вечер ветре; в это их захолустье он явился прямо из большого света и говорит только о высоких материях, чуждаясь всего обычного и пошлого; с труднейшими науками он обращается, как с азбукой, и перечисляет великих людей, точно они его ежедневные закадычные друзья. Все то таинственное и непостижимое, чем была для нее жизнь там в безмерном мире; все то, чей внешний вид и тот был ей совершенно неведом, но что, при всякой мысли о нем наполняло ее неясною грустью и легкою тревогой -- все это вдруг становится столь поразительно близким ей, что она чувствует себя как бы в кругу этих вещей и начинает относиться к ним с полной доверчивостью. Но это пришло, благодаря ему совсем без ее ведома, и скоро слилось с ним в одно целое, прежде чем она успела сознать это, стало неотделимым от него; и по мере того, как она входит в эту новую жизнь, которая, благодаря его разговорам все ярче возникает вокруг нее, и сама она тесно сливается с ним, конечно, как с чем-то совершенно безличным, -- в своих заветнейших мечтах, -- но все же сливается; и когда в один прекрасный день она слышит от одной из сестер насмешливый намек, она чувствует в себе некоторую гордость, как бы заслуженной похвалой.

 Брачная ночь, путешествие, всего несколько жалких дней, -- и вот, сидя на пароходе на Фирвальдштетерском озере, опершись локтем о перила и подбородком о ладонь, она недоумевает, тот ли она человек, что так недавно бродил дома, у отца и матери, в маленьком захолустном городке на Балтийском море, или же это он изменился, он, зарывшийся лицом в Бэдекер, со своим неряшливым видом, засаленным воротником, со своим блеклым грибным лицом и своими прищуренными, близорукими глазами. И теперь, когда она окружена чудом природы, и жизнь безмерного мира трепещет вокруг нее, и она видит все своими собственными глазами; теперь, когда она может протянуть руку и взять все это и вкушать его квинтэссенцию в самой мечтательной чистоте, -- теперь то, что раньше было как одно, расторгается, и он выпадает из этого мира, как из чего-то чуждого ему, но вместе с тем он перестает быть, чем был раньше, становится другим, каким она его никогда не знавала, -- отвратительным насекомым, ползущим по ее руке со своим невыносимым -- омерзительным для нее чужим человеком, грубым животным -- и сухим педантом -- днем, с этим его мозгом, набитым историческими и топографическими сведениями, тщательно распределенными по ящикам и полочкам. И по целым дням она терзается нервным ожиданием следующего слова; а каждый вечер, когда она ложится в постель, и в гостинице становится тихо, она ежится от страха в ожидании мгновения, когда она почувствует его холодное, дряблое, как липкая пиявка, лицо у своего лица, и его ищущую, дрожащую руку... Она -- как человек, который чувствует, что его преследуют во сне, и он прыгает и прыгает, ища спасение и все же не может сдвинуться с места, и хочет кричать, но не в силах раскрыть рот...

 И так как я был в центре ее личности и ее жизненной судьбы, то видел не только прошлое, но и будущее, -- видел, как эта мучительная судорога врезалась в ее благородное лицо и превратилась в пару резких скорбных складок по обе стороны верхней губы, которые уже никогда не изгладятся; -- видел, как выражение этого ясного спокойного взгляда питается из источника скорби, который сталь бить в глубине ее существа навеки неиссякаемой струею, и как этот взгляд становится темен и глубок в своей немой и изумленной беспомощности; как видел и то, что завеса над святым святых ее души, сверху до низу, разорвана грубыми пятнающими руками...

 Они высадились на берег в Фитцнау, чтобы подняться на Риги и смотреть восход солнца...


V.


 Что значит этот безжизненный страх, это душевное оцепенение, эта надорванность существа, болезненно-чувствительная, как дрожащие вокруг острого инструмента ткани свежей раны, этот повальный страх жизни, коим одержимы столь многие представители современного поколения, -- что он такое, какова его сущность и какова ему причина? Не чисто ли физиологическое явление, таинственный болезненный процесс в крови и нервах? Да, но что это за сумрачный простор, в котором со страхом озирается внутренний взор, в предчувствии чего-то подстерегающего и угрожающего, -- в чем, строго говоря, содержание этого уродливого, но неизменного душевного состояния, -- каков скрытый отравленный источник, откуда оно сосет свою пищу, -- что это за чудовищный паразит, который неразрывно сросся с сердцевиною организма чувств и кладет в ней свои яйца и размножается. Уж не тление ли поразило современного человека, -- не смерть ли, что следует за ним, как его собственная тень, чей шорох он вечно слышит позади и чье ледяное дыхание он чувствует на своей спине, не скелет ли придвинул к его лицу свои белые беззубые челюсти и свои пустые, черные глазные впадины? Или же это судьба, безумная и злая судьба, подирает перед современным фаталистом свою голову Медузы? Или осязательное зрелище борьбы за существование, исполинской колесницы времени, катящейся впредь и миллионов раздавленных человеческих тел? может быть это -- больная сущность самого мироздания, которую современный человек с его обостренной чувствительностью ощущаете в самом себе?

 У существа, событие из жизни которого я имею в виду рассказать, этот страх жизни разъел все, чем только и можете держаться в жизни человек. Точно зародыш дикого мяса, в скрытом виде, таился уже в отцовском семени и в материнском яичке и после оплодотворения начал разрастаться в этот организм и потом распространился на всю ткань клеток и так тесно сплелся с нею, что пресекал любой тонкий корень в каждом проявлении его деятельности, всякое восприятие, всякое движение чувства, всякое настроение, всякую мысль, всякий порыв воли и готовность к деянию. Его детство было лихорадочное и боязливое мечтание, его юность--мучительная и бессильная погоня за текущим мгновением; он хотел наслаждаться им всем своим существом, почить в нем, как птица в своем гнезде, или двигаться столь же беззаботно, как рыба плавает в воде, но оно вечно крошилось под его пальцами, как медуза, что недавно так красиво сверкала там, в глубине, и вот теперь стала лишь слизистой массой, когда ты держишь ее в руке; точно он всегда забывал исполнить то или другое и не мог вспомнить, что это было, хотя он и мучился до холодного пота; и точно что-то ждало его, и он не знал, ни что, ни где,--нечто такое, что как бы таилось в жизни и в будущем и должно было стать несчастным для него, и что, уже почти мучительно, он чувствовал, как ожог, в своей душе. Оно коренилось в нем, это чувство, как вспыхивающий жар, и он никогда не бывал свободен от него, даже в вихре мгновения, потому что, не переходя в сознательный страх, он и тогда сказывался и угнетал и трепетал, как нервная подавленность, в бессознательном. Он мог, со всем порывом воли, погружаться в работу или в наслаждение, сосредоточить все свое существо на деятельности мозга или чувств, и все же, может быть, как раз в то мгновение, когда все обостренные мысли, как в искомом фокусе, сомкнулись в одно блестящее острие, или вещество было расплавлено и- могло быть отлито в форму в мастерской мозга, -- может быть, в сокровеннейшее мгновение чувственного восторга, страх мог возникать в нем и ск