Ривьер возводил свое творение на «человеческой закваске», не заботясь о том, что в привычном понимании именуется справедливым или несправедливым. А господин Дора говорил: «Одной моралью людьми не управляют». Ривьер, строгий руководитель, воплощает порядок, созидательный порядок. Он своего рода этап между часовым, стоящим на посту, и самим Господом Богом, который и есть, возможно, обожествленный Ривьер.
Но кто является человеком действия: Сент-Экзюпери или господин Дора? Господин Дора управляет из своей конторы. Сент-Экзюпери управляет со своего места за штурвалом самолета. Кто из них человек действия: наземный руководитель, планирующий пути и риски, или пилот, пролетающий над пиками Кордильер? Я не знаю, это еще одна проблема. Сент-Экзюпери идеализировал Дора и, преображая его в Ривьера, следовал своей морали порядка и самопожертвования. Но, склонный вместе с тем к созерцанию и тревоге, он, упрощая образы Ривьера или Дора, достигал порой умиротворения, избавляясь таким образом от собственного беспокойства.
Один шутник рассказывал, что престарелая мать другого известного пилота попросила его, когда он готовился к первому своему рейсу: «Обещай мне не летать ни слишком высоко, ни слишком быстро…» Думаю, однажды я с похожей просьбой обратился к Сент-Экзюпери. О, не напрямик, конечно, я сделал это завуалированно! Я не слишком изощрялся и, заведя речь об одном, свел разговор к другому.
Это было во время войны, когда он почти ежедневно выполнял полеты дальней разведки. В конце концов, я твердо и прямолинейно изложил ему свою мысль. Я сказал ему примерно следующее: что его высший долг состоит в том, чтобы не подвергать свою жизнь опасности, что людей, готовых пойти на смертельный риск, хватает, что если он погибнет, то вместе с ним погибнет невосполнимая сила, и он не имеет права приносить себя в жертву тому, что люди обычно называют героизмом, жертвуя собой во славу исполнения рискованных заданий. «Откажитесь, – примерно так говорил я ему, – от ежедневного риска, ставшего для вас привычным. Есть много людей, чья смерть дороже их жизни. Но ваша жизнь дороже смерти!»
Таков был смысл моих слов. Сама речь, конечно, была более осторожной. Но он понял, к чему клонит моя дипломатия и что я советую ему согласиться с тем, о чем часто его просил, – руководить какой-нибудь технической организацией. Он не стал обсуждать, взвешивать и определять, согласно их значимости, все категории долга и жертвенности. Он просто ответил: «Это было бы неучтиво по отношению к моим товарищам».
Один персонаж Бальзака хотел покинуть особняк Лагинских, поступить на службу в части спаги[32] и найти смерть от пуль в Африке. Кое-кто из тех, кто читал книги Сент-Экзюпери и стал свидетелем трех последних лет его жизни, утверждают, основываясь на таком-то письме или таком-то признании, будто эти годы были наполнены для него отчаянием. Они утверждают, что герой легенды превратился в героя уныния.
У меня не было прямого контакта с Сент-Экзюпери в период между концом 1940 года и годом его гибели. Но я отвергаю подобные суждения. Тексты и свидетельства, опровергающие это утверждение, не менее многочисленны и не менее убедительны, чем те, которые подтверждают, будто бы мой друг впал в отчаяние. Я не стану заниматься здесь критикой разных точек зрения. То было смутное время, когда сместились нравственные координаты Франции. Позиция Сент-Экзюпери не соответствовала позиции ни одной из партий или групп, поносивших тогда друг друга. Он никогда не скрывал своего отвращения к лягушачьим болотам и осиным гнездам. Но все безупречные свидетели единодушно заявляют, что если и возникали порой разногласия между Сент-Экзюпери и какими-то политиками, запутавшимися в символах патриотизма, то только потому, что их мировоззрение отражало их скудный мир, бесконечно далекий от возвышенного мира моего друга.
Одни говорили, что причиной отчаяния Сент-Экзюпери стало искривление позвоночника, другие – будто он обнаружил у себя первые признаки рака. Я не подвергаю сомнению их свидетельства. Но все-таки надо отдать должное его достоинствам. Вспомните, с каким юмором Сент-Экзюпери рассказывал о том, что подумал однажды, будто заболел проказой. Вот почему я отказываюсь верить в его ипохондрию. Вместе с Пьером де Ланю[33] я полагаю, что порой Сент-Экзюпери был «близок к тревоге, но очень далек от отчаяния».
«…На сердце моем лежит тяжесть мира, словно я в ответе за него…» Мне слышится здесь не голос Правителя, а голос Сент-Экзюпери. Это чувство безграничной ответственности, вины за нищету и все преступления совершенно не соответствует методам Макиавелли, даже если Макиавелли верит в дух, а не в материю.
Сильный человек скажет, что чувство ответственности – это весьма сложно. Я не соглашусь. Если, старея, люди стараются освободиться от него, то потому, что мир кажется им слишком тяжелым и они предпочитают предоставить ему идти своим путем. Но случается, что даже безумец в минуты просветления вновь обретает в себе это чувство всемирной ответственности. Помню, однажды Сент-Экзюпери, так же, как я, был взволнован словами больной старухи из Сальпетриер, которые я ему передал: «Боги слишком старые, и поэтому на мне лежит забота о мире…»
«Так вероломно нарушить верность, умерев…» Эти слова в «Цитадели» не связаны с другими, они повисают внутри длинного пассажа, подобно подхваченным течением реки крупицам металла, которые искатели золота удерживают между пальцев. Тот, кто не испытывает сомнения и нежности, Тонио, превращает твою смерть в прекрасный акт чести и верности. Но в глубине моей души неизлечимая боль взывает: «Так вероломно нарушить нам верность, умерев…»
Разрозненные заметки
Репродукция акварелей Дюнуайе де Сегонзака,[34] иллюстрирующих в издании полного собрания сочинений Сент-Экзюпери текст «Письма заложнику», сопровождается такой надписью: «Кафе возле Флёрвиля… где Сент-Экзюпери написал “Письмо заложнику”».
Совершенно очевидно, что такое указание неверно. Достаточно прочитать первые строчки «Письма заложнику», чтобы понять: оно было написано в Америке.
Во Флёрвиле Сент-Экзюпери провел всего несколько часов. Если бы надпись соответствовала действительности, то получилось бы, что «Письмо заложнику» он написал между полуднем и примерно тремя часами дня.
Для большей точности установим «времяпрепровождение», расписание Сент-Экзюпери в тот день 1938 года. Сент-Экзюпери, моя жена, мой сын и я покинули Сент-Амур, селение Юры́, на стареньком «Бугатти». Флёрвиль находится в пятидесяти километрах от Сент-Амура. Туда мы добрались где-то около полудня или часа дня. Там и состоялся завтрак, о котором упоминается в «Письме заложнику». Потом мы отправились в Лион, где моя жена и сын сели в поезд, следующий до Сент-Амура. Я же поехал вместе с Сент-Экзюпери к его другу Шарлю Салесу, жившему в сельском доме возле Тараскона.
Сент-Экзюпери никогда больше не возвращался во Флёрвиль. Или, если предположить невероятное, он приезжал туда тайно. А это нелепо.
Прошло пятнадцать лет. Я не считал нужным вносить хронологическую поправку. Тем более что сам текст «Письма заложнику» сделал это. Но сегодня я все же испытываю потребность уточнить факты. Думаю, что читатели великого писателя имеют право на правду, пусть и в мелочах.
Получил «Жизнь Сент-Экзюпери»,[35] сборник фотографий с короткими комментариями. Семейные фотографии и моментальные снимки. Порой подписи, несмотря на свою краткость, затмевают изображение, оборачиваясь преувеличенно мелодраматической сентиментальностью. Например, госпожа де Сент-Экзюпери, читающая письмо сына. Это своего рода тщательно выстроенная мизансцена, позднейшая подтасовка. Госпожа де Сент-Экзюпери никогда не фотографировалась с письмом сына в руках. Хотя некоторые фотографии – в частности, Тонио в детстве – очень трогательны. Но, даже став взрослым, Тонио не утратил свои детские черты.
Я, наверное, несправедлив. Возможно, меня коробит фотографическая бесцеремонность, к которой еще не совсем привыкли люди моего поколения.
«Председатель и члены комитета Ассоциации писателей – участников боевых действий – имеют честь пригласить Вас на службу, которая состоится 31 июля 1954 года в 10 часов в церкви Сен-Луи-дез-Инвалид в память Антуана де Сент-Экзюпери, и на последующее затем торжественное построение, посвященное 10-й годовщине его гибели на поле брани».
Он наверняка осудил бы любой вульгарный антиклерикализм. И тем не менее он написал: «Если бы у меня была вера». Мне кажется, это означает, что у него ее не было.
Я испытываю противоречивые чувства. Мне не нравится этот религиозный и военный церемониалы. Но имею ли я право отказаться участвовать в этих торжествах?
Запись сделана в Сент-Амуре в том самом доме, куда в 1940 году он приезжал провести со мной три дня и где я видел его в последний раз. Особенно мне запомнился один разговор о де Голле. Мы не во всем были согласны. Но не стали продолжать дискуссию. Я вдруг испугался воздействия своих аргументов. «Возможно, – сказал он, – мне лучше было бы отправиться в Лондон». Я догадывался, что следовало понимать под его словами «отправиться в Лондон». Я почувствовал, что если и дальше буду отстаивать свою точку зрения, он присоединится к де Голлю.
Мысленно я представил себе, как его преследуют вражеские истребители, и он падает в море на борту горящего самолета. Испугавшись, я сменил тему.
Поразмыслив критически, я понял, что по прошествии четырнадцати лет мои воспоминания недостоверны. Решения Сент-Экса не зависели напрямую от моих слов. Думаю, мои воспоминания выкристаллизовались, и время преобразило в логичный, последовательный диалог мимолетный обмен мыслями, приблизительные оценки, неуверенные поиски максимальной истины.