Приехал в Москву. Явка была на Сыромятниках. Она скоро провалилась.
В Москве видал Лидию Коноплеву, это блондинка с розовыми щеками. Говор – вологодский. Она уже и тогда левела. Кстати. Говорила, что в деревне, где она сельская учительница, крестьяне признают большевиков.
Об убийстве Володарского ничего не знаю, оно было организовано Семеновым отдельно. Узнал о том, кто убил Володарского, только в марте 1922 года из показаний Семенова.
Поехал в Саратов. С подложным документом. По документам этого типа было уже много провалов.
Организация в Саратове была партийная, эсеровская.
Главным образом занималась она переотправкой людей в Самару.
Но были, очевидно, и планы местного восстания.
Я попал в Саратов и закрутился в нескольких чрезвычайно сложных явках, изменяемых со днями недели.
Это не помешало им провалиться при помощи провокации.
В Саратове жило довольно много народу.
Военной организацией управлял один полусумасшедший человек, имя которого забыл, знаю, что он потом поехал в Самару и был заколот солдатами Колчака при перевороте.
Жили мы конспиративно, но очень наивно, все чуть ли не в одной комнате.
Жить в этом подвале мне не пришлось, уж очень много набралось в нем народу.
Меня устроили в сумасшедший дом под Саратовом, верстах в семи от города.
Это тихое место, окруженное большим и неогороженным садом, освещенным фонарями.
Я жил там довольно долго.
Иногда же, не помню почему, спал в стогу сена под самым Саратовом.
В сене спать щекотно, и сразу принимаешь очень негородской вид.
А ночью проснешься и смотришь, выползши немного наверх, на черное небо со звездами и думаешь о нелепости жизни.
Нелепость, идущая за нелепостью, выглядит очень обоснованно, но не в поле под звездами.
При мне отправляли австрийских пленных на родину. Многие из них ехать не хотели. Прижились уже к чужим бабам. Бабы плакали.
Кругом в деревнях были восстания, т<о> е<сть> не отдавали хлеб; тогда приезжали красноармейцы на грузовиках.
Каждая деревня восставала отдельно; комитет в Саратове сидел тоже отдельно.
Комната была в полуподвале.
Старшие жили где-то в другом месте.
Совещаться ездили за город на гору, но раз, поехав, убедились, что все едем на одном трамвае.
Город пустой, но хлеба много, красноармейцы ходят в широкополых шляпах и сами боятся своей формы.
То есть красноармейцы боятся своих шляп, потому что думают, что они им – в случае наступления из Самары – помешают прятаться.
Волга пустая. С обрыва видны пески и полосы воды. На берегу пустые лавочки базаров.
В Саратове я чувствовал себя неважно; меня скоро послали в Аткарск.
Аткарск город маленький, весь одноэтажный: два каменных здания – бывшая городская дума и гимназия.
Город делится на две части, из которых одна зовется Пахотной – обитатели ее пашут.
Таким образом, это полугород.
А против здания Совета – бывшая гимназия – стояли пушки, из них стреляют по Пахотной стороне, когда там «крестьянские восстания».
Улицы немощеные.
Домики крыты тесом. Хлеб – полтинник фунт. Петербургских узнают по тому, что они едят хлеб на улице.
На базаре все лавки закрыты. Несколько баб продают мелкие груши «бергамоты». Какой-то неопределенный человек показывает панораму «О Гришке и его делишках».
Посреди города – сад густой, в нем вечером гуляют.
А посреди сада – павильончик, в нем советская столовая: можно обедать, но без вилок и ножей, руками.
Дают мясо и даже пиво. Официант не мылся с начала империалистической войны.
На Пахотной стороне скирды хлеба.
В городе едят сытно, но очень скверно, масло сурепное, мучительное.
И весь город одет в один цвет – синенький с белой полоской, так выдали.
А вообще все пореквизировано, до чайных ложек со стола.
Страшно голо все. И было, вероятно, все голо. Только раньше жили сытнее.
Остановился жить, т<о> е<сть> дали мне комнату через Совет, у одного сапожника.
Сапожник с двумя сыновьями раньше работал и имел ларек на базаре; арестовали его как представителя буржуазии, подержали, потом стало смешно, отпустили, только запретили частную работу.
Вот и жил потихонечку.
Я благодаря связям получил место агента по использованию военного имущества, «негодного своим названием», то есть не могущего быть использованным по своему прямому назначению.
Это – старые сапоги, штаны, старое железо и вообще разный хлам.
Должен был принять этот хлам, его рассортировать и переслать в Саратов. Я же предлагал устроить починочную мастерскую в Аткарске.
Мне дали хлебные амбары, доверху наполненные старыми сапогами и разной рванью.
Я взял своего хозяина с его сыновьями, принанял еще несколько человек, и мы начали работу.
Работа меня, как ни странно, интересовала.
Жил же я вместе с сапожниками, отделенный от них перегородкой со щелками, спал на деревянном диване, и ночью на меня так нападали клопы, что я обливался кровью.
Но как-то это не замечалось. Обратил на это внимание хозяин и перевел меня спать с дивана на прилавок.
Я уже считал себя сапожником.
Иногда меня вызывали в местную Чека, которая чуть ли не ежедневно проверяла всех приезжих.
Спрашивали по пунктам: кто вы такой, чем занимались до войны, во время войны, с февраля до октября и так дальше.
Я по паспорту был техник, меня спрашивали по специальности, например название частей станков.
Я их тогда знал. Держался очень уверенно.
Хорошо потерять себя. Забыть свою фамилию, выпасть из своих привычек. Придумать какого-нибудь человека и считать себя им. Если бы не письменный стол, не работа, я никогда не стал бы снова Виктором Шкловским. Писал книгу «Сюжет как явление стиля». Книги, нужные для цитат, привез, расшив их на листы, отдельными клочками.
Писать пришлось на подоконнике.
Рассматривая свой – фальшивый – паспорт, в графе изменения семейного положения нашел черный штемпель с надписью, что такой-то такого-то числа умер в Обуховской больнице. Хороший разговор мог бы получиться между мной и Чека: «Вы такой-то?» – «Я». – «А почему вы уже умерли?»
В город приезжали двухпудники: это служащие и рабочие, которым Совет разрешил привезти себе по два пуда муки, было такое разрешение.
Они заполнили все уезды.
Потом разрешение отменили.
Один человек застрелился. Он не мог больше жить без муки.
Приехал ко мне один офицер, бежавший из Ярославля с женой. И он, и жена его были ранены и скрывали свои раны.
После восстания он, приехав в Москву, жил у храма Спасителя в кустах.
Он ел много хлеба и был чрезвычайно бледен.
Ярославль защищался, говорил он, отчаянно.
Я ходил обедать в сад в городе, где давали обед по мандату.
Вилок не было, ели руками. Обед с мясом.
Там был гимназист из гимназии Лентовской, с которым я подружился. Он жаловался, что в их гимназии мало социалистов.
Он был лет 17 и принимал участие в карательной экспедиции.
Сейчас у него были неприятности.
У города Баланды расстрелял он лишних тринадцать человек, и на него рассердились.
Он решил искать другого места.
Разведчики с того берега Волги переходили на наш и однажды случайно взяли Вольск, из которого красноармейцы убежали.
Из Аткарска тоже убежал отряд, испугавшись грозы.
Они убежали в овраг, захватив свои вещи.
Разведчики, однако, не могли наступать на Саратов, так как их было 15 человек.
А с другой стороны наступали донские казаки, но они были плохо вооружены, и из-за Волги пришедшие люди говорили, что белые стреляли часто учебными патронами с дробинкой, как на стрельбе в цель. Так же рассказывали мне красноармейцы.
Все было очень неустойчиво.
Про казаков говорили, что они бьют в трещотки, чтобы изобразить выстрелы.
В боях и усмирениях принимали участие броневики, но я не мог найти с ними связи.
Моих учеников там не было.
В Аткарске узнал о покушении на Ленина и об убийстве Урицкого.
В Саратове произошел очередной провал, все были арестованы.
Я приехал и узнал об этом случайно; все же решился зайти на одну квартиру, где, знал, можно достать паспорт.
Мой – я считал испорченным.
Пришел. Пусто. Мне открыла прислуга.
Большой еж ходил по полу, стуча своими тяжелыми лапами. Хозяина увезли. Не знаю, увидел ли он когда-нибудь своего ежа.
Я повторил обыск, нашел паспорт, впрыгнул в трамвай и в тот же час уехал на нефтяном поезде в Аткарск.
Там я собрал свои книги, по которым я писал статью «О связи приемов сюжетосложения с общими приемами стиля» (эта статья как у киплинговской сказки о ките: «Подтяжки не забудьте, пожалуйста, подтяжки!»), и отправил их почтой в Петербург.
А сам уехал в Москву.
Одет я был нелепо. В непромокаемый плащ, в матросскую рубашку и красноармейскую шапку.
Мои товарищи говорили, что я прямо просился на арест.
Ехал в теплушке с матросами из Баку и с беженцами, которые везли с собой десять мешков с сухарями. Это было все в их жизни.
Приехал в Москву, сведения о провале подтвердились, я решил ехать на Украину.
В Москве у меня украли деньги и документы в то время, как я покупал краску для волос.
Попал к одному товарищу (который политикой не занимался), красился у него, вышел лиловым. Очень смеялись. Пришлось бриться. Ночевать у него было нельзя.
Я пошел к другому, тот отвел меня в архив, запер и сказал:
«Если ночью будет обыск, то шурши и говори, что ты бумага».
Прочел в Москве небольшой доклад на тему «Сюжет в стихе».
В Москве я опять встретил Лидию Коноплеву, блондинку с розовыми щеками; она была недовольна, говорила, что политика партии неправильная, народ не за нас, и еще одну старую женщину, которая мне все говорила: «И что мы делаем, ведь ничего не выходит!» На другой день они обе были арестованы.
Саратовская организация провалилась до провокации. Семенов был арестован в Москве в кафе у Покровских ворот. При аресте отстреливался. Он везде носил большой маузер на животе. Его привезли в тюрьму, и во дворе он вытащил второй маленький маузер, стрелял и ранил провокатора.