В доме, кроме них, не было никого.
В Москве было сытней, но холодней и тесней.
В одном московском доме жила военная часть; ей было отведено два этажа, но она их не использовала, а сперва поселилась в нижнем, выжгла этаж, потом переехала в верхний, пробила в полу дырку в нижнюю квартиру, нижнюю квартиру заперла, а дырку использовала как отверстие уборной.
Предприятие это работало год.
Это не столько свинство, сколько использование вещей с новой точки зрения и слабость.
Трудно неподкованными ногами, ногами без шипов, скользить по проклятой укатанной земле.
В ушах шумит, глохнешь от напряжения и падаешь на колени. А голова думает сама по себе «О связи приемов сюжетосложения с общими приемами стиля». «Не забудьте, пожалуйста, подтяжки». В это время я кончал свою работу. Борис свою. Осип Брик кончил работу о повторах, и в 1919 году мы издали в издательстве «ИМО» книгу «Поэтика» в 15 печатных листов по 40 000 знаков.
Мы собирались. Раз собрались в комнате, которую залило. Сидели на спинках стульев. Собирались во тьме. И в темную прихожую со стуком входил Сергей Бонди с двумя липовыми картонками, связанными вместе веревкой. Веревка врезалась в плечо.
Зажгли спичку. У него было лицо (бородатое и молодое) Христа, снятого с креста.
Мы работали с 1917 года по 1922-й, создали научную школу и вкатили камень в гору.
Жена моя (я женился в 1919-м или 1920 году, при женитьбе принял фамилию жены Корди, но не выдержал характера и подписываюсь Шкловский) жила на Петербургской стороне.
Это было очень далеко.
Мы решили переехать в Питер.
Нас пригласил в свою квартиру один молодой коммунист.
Жил он на Знаменской.
По происхождению был он сыном присяжного поверенного, имевшего шахты около Ростова-на-Дону.
Отец его умер после октябрьского переворота. Дядя застрелился. Оставил записку: «Проклятые большевики».
Он жил теперь совсем одиноко. Это был хороший и честный мальчик. В его комнате понравился мне письменный стол из красного дерева.
Мы вели хозяйство вместе, ели хлеб, когда был, ели конину. Продавали свои вещи. Я умел продавать свои вещи с бо́льшей легкостью, чем он. Меньше жалел. Когда было холодно, ходил по его квартире и стучал топором по мебели, а он огорчался.
Начал наступать Юденич. Коммунистов мобилизовали, отправили на фронт.
Башкиры бежали, он бросал в них бомбы.
Его ранили в плечо при атаке.
Положили в лазарет, рана не заживала от недостатка жиров.
Наконец немного затянулась.
Поехал на фронт опять, фронтом в этот раз оказалась местность под Петербургом. Где-то у Лемболова.
Наступали зеленые. Потом перевели ближе к Петербургу.
Сидел в штабе. Заболел сыпным тифом. Лежал в бараке, через крышу капала вода, среди больных были безумные, они залезали под кровать и бредили.
У мальчика уже останавливалось сердце.
Сердце останавливалось, и нужно было впрыснуть камфору. Камфоры не было.
Сиделка или сестра ходила по лазарету. Мальчик был красивый, хороший тип лаун-теннисиста с широкой грудью. Она впрыснула ему камфору, последние, самые последние ампулы в лазарете. Он выздоровел.
Шевелилась Финляндия. Нужно было сделать последнее усилие.
«Товарищи, сделаем последнее усилие!» – кричал Троцкий.
Коммунист поехал на фронт. Был снег. Снег и елка или сосна. Раз ехал он на лошади по этому снегу вместе с товарищем, ехал, ехал.
Потом остановился, слез с лошади, сел на камень. Сидение на камне изображает отчаяние в эпосе (смотри А. Веселовский, том 3), сел на настоящий камень и заплакал. Он ехал с товарищем.
Товарищ вскочил на лошадь и погнал ее гоном на квартиру за кокаином.
Нужно было сделать последнее усилие. Коммуниста взяли и отправили на фронт против Польши.
Сперва наступали. Потом отрезало. Попал в плен. Выбросил свои бумаги чекиста. Он был чекист.
Документ нашли, но фотографическая карточка так испортилась, что коммунист не был узнан.
Пленных били, а утром решили расстрелять. Ночью евреи-бундовцы, стоявшие у пленных на часах, выпустили их. Они бежали и попали в плен в другую часть.
Здесь били, но не расстреляли.
Посадили в плен, держали в тюрьмах год. И за год солдаты не сказали, что он чекист.
Я должен это написать.
Проходя мимо, совали ему банку консервов из-за спины и говорили: «Возьми, товарищ».
Кормили его тоже солдаты и офицеры. Били его поляки страшно, главным образом по икрам: говорят, побои по икрам не видны.
Было холодно, пальцы отморозил. Пальцы ампутировали.
Пленная красная сестра насиловалась, польские офицеры заразили ее сифилисом. Она жила с ними.
Заражала, потом отравилась морфием. Оставила записку: «Проституировала, чтобы заражать».
А я, теоретик искусства, я, камень падающий и смотрящий вниз, я знаю, что такое мотивировка!
Я не верю в записку.
А если и верю, то скажите мне, неужели мне нужно, чтобы польские офицеры заражались?
Били долго. Потом выменяли его большевики на ксендза.
В это время мы в Петербурге уже считали его мертвым.
Он приехал. Пришел ко мне в остроконечной шапке с молчаливым вестовым позади.
Стал сутулым. Смотрел страшно. Он проехал через всю Россию при новой экономической политике.
Ночью спал у меня на диване.
Мне ночью часто снится, что у меня на руках взрывается бомба.
Со мной раз был такой случай.
Мне ночью снится иногда, что падает потолок, что мир рушится, я подбегаю к окну и вижу, как в пустом небе плывет последний осколок Луны.
Я говорю жене: «Люся, не волнуйся, одевайся, мир кончился».
Коммунист спал ужасно, он кричал и плакал и грезил во сне.
Мне было очень жалко его.
Он жил в маленьком городке под Петербургом, денег у него было мало; но в городке можно было достать водку за хлеб, и гимназистки занимались проституцией.
Я думаю, что ночью спать с ним рядом страшно.
За несколько дней до моего побега из России я получил письмо от коммуниста. Он сидел в тюрьме.
Особый отдел поссорился с губернской Чека, коммунист избил агента Чека на улице, поймав его на том, что он следит за ним.
Его арестовали и предъявили ему обвинение в 16 пунктах, в том числе, что, придя из плена (голым), он самовольно взял рубашку и гимнастерку.
Вот и все о коммунисте. Теперь его уже выпустили.
Голодал я в это время и поступил с голоду инструктором в автомобильную школу на Семеновский.
Школа была в таком состоянии, что продукты возили на себе. Ни одного автомобиля. Классы не топлены. Жизнь команды сосредоточена вокруг лавки. Выдавали хлеб, один фунт в день, селедку, несколько золотников ржи, кусок сахара.
Придешь домой, и страшно смотреть на эти крошечные порции. Как будто смеялись. Раз выдали коровье мясо. Какой у него был поразительный вкус! Как будто в первый раз узнал женщину. Что-то совсем новое. Еще выдавали мороженую картошку, а иногда повидло в кооперативе Наркомпроса. Картошку – пудами, она была такая мягкая, что ее можно было раздавить в пальцах. Мыть мерзлую картошку нужно под раковиной в холодной проточной воде, мешая ее лучше всего палкой. Картофелины трут друг друга и отмываются. Потом делают из нее форшмаки, но нужно класть много перца. Выдавали конину, раз выдали ее много – бери сколько хочешь! Она почти текла. Взяли.
Жарили конину на китовом жиру, т<о> е<сть> его называли китовым, кажется, это был спермацет (?); хорошая вещь для кремов, но стынет на зубах.
Из конины делали бефстроганов со ржаной мукой. Раз достали много хлеба и созвали гостей, кормили всех кониной и хлебом, сколько хочешь, без карточек и по две карамели каждому.
Гости впали в добродушное настроение и жалели только, что пришли без жен.
В это время уже вышла книга «Поэтика» на необычайно тонкой бумаге, тоньше пипифакса. Другой не нашли.
Издание было сдано в Наркомпрос, а мы получили по ставкам.
В это время книжные магазины еще не были закрыты, но книги распространялись Наркомпросом. Так шло почти три года.
Книги печатались в очень большом количестве экземпляров, в общем не менее 10 000 и очень часто до 200000; печатал почти исключительно Наркомпрос, брал их и отправлял в Центропечать.
Центропечать рассылала в Губпечать и так далее.
В результате в России не стало книг вовсе. Пришлют, например, в Гомель 900 экземпляров карты звездного неба. Куда девать? Лежит.
Нашу книгу в Саратове раздавали по красноармейским читальням. Громадное количество изданий было потеряно в складах. Просто завалялось. Агитационную литературу, особенно к концу, совсем скурили. Были города, например Житомир, в которых никто не видел за три года ни одной новой книги.
Да и печатать печатали книги случайные, опять-таки кроме агитационных.
Поразительно, насколько государство глупее отдельных лиц! Издатель найдет читателя, и читатель – книгу. И отдельная рукопись найдет издателя. Но если прибавить к этому Госиздат и полиграфическую секцию, то получатся только горы книг, вроде Монблана из «250 дней в царской ставке» Лемке, – книги, засланные в воспитательные дома, остановленная литература.
Какие невероятные рассказы слышать приходилось! Собирают молоко. Приказ привезти молоко к такому-то дню туда-то. Посуды нет. Льют на землю. Дело под Тверью. Так рассказывал мне председатель одной комиссии по сбору продналога (коммунист). Наконец нашли посуду, сельдяные бочки. Наливают в них молоко и везут, привозят и выливают. Самим смотреть тошно. То же с яйцами. Подумать только, что два-три года Петербург ел только мороженую картошку.
Всю жизнь нужно было привести в формулу и отрегулировать, формула была привезена готовой заранее. А мы ели гнилую картошку.
В 1915 году служил я в Авиационной школе при Политехническом институте; пришла раз к нам бумага.
Бумага имела совершенно серьезный вид, напечатана циркулярно всем школам и всем ротам. Написано было в ней: «Неуклонно следить за тем, чтобы авиационные механики умели отличать трубку для бензина от трубки для масла у двигателя „гном"».