— Еще как проведешь. — Брейво вскочил с места. — …ир-рно! Кругом! Шагом марш! — Минейко схватил его за полу мундира.
— У нас солдат вымуштрован, ему только команду подай — родную мать штыком проткнет! Дисциплина! И чтобы ты, пижон, окончательно убедился, — тут Брейво наклонился и прошептал: — Если бы все было, как ты говоришь, зачем тогда наши в Москве так ломаются?
— Как зачем?
— Ну, это же проще простого! Достаточно дать Советам согласие на союз — и смотри, что получается: Англия, Франция, мы и Советы — да это такая сила, что Гитлер сразу в штаны накладет и воцарятся мир и тишина!
Минейко не нашелся, что ответить. Маркевич все еще не пришел в себя после разоблачения махинаций с пулеметом и, слушая спор, понимал только, что у него голова кругом идет и от водки, и от откровений Брейво. Он чувствовал себя так неуверенно, словно у кресла, в котором он сидел, отломали одну ножку и он, Маркевич, вот-вот грохнется на пол. Одна только Крися сохраняла спокойствие. Она поглядывала на соседний столик.
— Я говорю, что все это липа! — продолжал Брейво. — Войны не будет, нам бы только евреев обуздать. Ну, выпьем за эту липу, панна Кристина!
Минейко повернулся, чтобы выяснить, кем это так заинтересовалась его невеста. Зал был уже битком набит. За соседним столиком сидели двое в штатском. Один в очках, с усиками, другой невысокий, невзрачный, с шустрыми глазками; оба немолодые. Маркевич даже удивился: что она в них нашла?
— Черт возьми! — Брейво первым заметил ведерко, из которого торчала серебряная головка. — Наверное, евреи: смотрите, как они хлещут шампанское.
5
Потоцкому только на минуту удалось протиснуться к Вестри. Кулибаба, несмотря на свою тучность, проявил исключительное проворство, а Пуштанский не двигался с места и торчал как столб. Однако Потоцкий ухитрился за их спинами договориться о встрече в каком-то маленьком кафе и поспешил покинуть атаковавшую Бурду компанию. Сенатор еще не привык к роли покорного просителя и предпочитал провести эту операцию с глазу на глаз.
В маленьком кафе было пусто. В углу за буфетной стойкой дремала официантка, репродуктор бормотал: «Это последнее воскресенье…» Все здесь было так скромно, что Потоцкий подумал, не ошибся ли он адресом, и решил выйти посмотреть, нет ли поблизости другого, более приличного кафе. Но тут в дверях он столкнулся с Пуштанским. Оказалось, оба пришли на свидание с Вестри.
— Вы с ним хорошо знакомы? — спросил Потоцкий. — Я — совсем мало. Знаю только, что он очень богат.
— Богат! — Пуштанский улыбнулся. — Это все равно, что сказать о Поле Негри, что она красива. Этот человек вершит судьбами половины нашей промышленности.
— Не может быть! Если бы не ваша, гм, дружеская беседа в той приемной, — Потоцкому очень хотелось сказать что-нибудь язвительное, — я бы сказал, что он еврей!
— Э! — Пуштанский махнул рукой. — Не приравнивайте меня к лавочнику из «Фаланги». Когда человек занимает такое положение, его национальность не имеет никакого значения. Впрочем, Вестри не еврей, хотя у него имеются родственные связи за границей: в Париже с банком братьев Лазар, да, кроме того, в Бельгии и в Лондоне. Но его семья ополячилась еще во времена Любецкого [23]. Кажется, они ведут род от женевских банкиров. Я националист старого порядка, а не расист и вливание свежей благородной крови могу только приветствовать. Дюжина таких Вестри — и мы перестали бы быть вотчиной иностранного капитала.
— У вас с ним дела?
— Бывают время от времени. Наш банк финансирует сельскохозяйственную промышленность: сахарные заводы, спирто-водочные заводы. Сегодня у меня с ним скорее частное дело. А у вас?
— У меня тоже. Впрочем, я еще сам не знаю, как быть. Вся эта паника в газетах и на улицах… Будет или не будет?
Пуштанский произнес длинную речь. Смысл ее сводился к тому, что необходимо сохранить национальный капитал в своих руках, нельзя отдавать его иностранцам, ибо нация — это не только миллионы людей, история и культура, но и деньги.
Потоцкий поблагодарил весьма сдержанно. Вместо общих рассуждений он предпочел бы более деловой совет. Но тут вошел Вестри, и разговор оборвался.
— Боже мой! — Вестри хлопнул себя по лбу. — Оказывается, с вами обоими условился о встрече в одно и то же время. Все моя рассеянность! Придется попросить сенатора извинить нас, всего несколько минут.
Но беседа длилась почти полчаса. Потоцкий терпеливо держал в руках старый номер «Икаца» [24], видел заголовок на всю страницу, а понял только: «Кухарская говорит — нет». Какая Кухарская? Почему на всю страницу? Он старался не прислушиваться к тому, что говорят там, в углу, но отдельные слова все же до него долетали. Пуштанский о чем-то просил. Вестри не соглашался: «Это паникерство. Впрочем, французы не так глупы, как кажутся». Пуштанский спокойно доказывал свое. «Ну ладно, только ради того, чтобы не заставлять сенатора дольше ждать. Согласен, пусть будет по-вашему. Вот и все!..» Пуштанский вскочил, обещая, что завтра же с самого утра… и, попрощавшись, с достоинством удалился.
Вестри с презрительной гримасой поглядел ему вслед.
— Не люблю крохоборов. Эта порода отстала на сто лет. Знаете, он почти даром всучил мне какую-то паровую мельницу. Вы ведь потомственный земледелец, скажите: что мне с ней делать?
Официантка демонстративно погасила половину лампочек, и Вестри снова принялся извиняться:
— За такое долгое ожидание я обязан угостить вас ужином. Идемте, идемте! Пожалуйста, не возражайте!
Ночной ресторан был почти пуст. Какие-то три офицера спаивали водкой молодую красивую девушку.
Оркестр что-то приглушенно наигрывал. К вновь прибывшим сразу бросилось несколько кельнеров.
— Что будем пить, сенатор? — Вестри ткнул пальцем в карточку вин. — Шабли есть? Отлично! Только получше заморозьте. Жаль, что сейчас не сентябрь, к шабли чудесно подошли бы устрицы. Ну, тогда форель. Остальное потом, мы еще подумаем. Что с вами, вы устали?
У Потоцкого действительно разболелась голова: приближалась минута, когда надо было превратиться в просителя. Как перед прыжком в холодную воду, хотелось еще потоптаться на месте.
— Устал. Столичный шум меня совершенно оглушил. Я только вчера приехал, почти год не был за границей. Наши газеты невозможно читать. Живу, как в дремучем лесу…
— Пан сенатор Речи Посполитой — и как в лесу?
— Вам хорошо известно, что говорят в правительственных кругах. Я присоединился сегодня к троим своим — знакомым из оппозиции, которых знаю еще по прежним сеймам. Они тоже не в курсе дел, и мы вчетвером отправились к Бурде. Я надеялся хоть что-нибудь у него выпытать…
— Светлая мысль. Бурда — великий носитель тайн. Почти Славой [25], почти Бек… и тоже с армией… Ну и как?
— Где там. Расшвырял оппозиционеров, как щенят, и ни слова…
— Ха-ха-ха! — Вестри очень обрадовался. — Значит, не я один ушел от него не солоно хлебавши. О, наше правительство — это сила!
Потоцкий в ответ только фыркнул. Вестри, казалось, был даже доволен своей неудачей. Они съели форель, потом заказали пулярку и десерт. Вестри особенно пришлось по вкусу красное бургундское вино, и он пил его много и жадно. От вина он размяк, стал более разговорчивым и настроился на несколько меланхоличный лад.
— Скажите, граф, в чем причина заразительности польского духа? Иногда я думаю, что это нечто вроде малярии. Приезжает человек в Польшу провернуть кое-какие делишки. Ну что же, получай свои денежки, уезжай в какую-нибудь спокойную, культурную страну и переваривай добычу. Так нет же. Сначала Польша производит на него отталкивающее впечатление. Варшавское светское общество преклоняется перед всем заграничным, словно какие-нибудь румынские пижоны. Нищета, неопрятность, безалаберность и в то же время высокомерие и, как я уже говорил, подобострастное отношение к каждому иностранцу. Каждому! Будь то хоть итальянский нищий — носятся с ним, как с принцем крови. Да еще твердо уверены в том, что Польша — пуп вселенной… Бездумный, я бы сказал животный, патриотизм при полном отсутствии политического чутья. Все ругаются, все ссорятся друг с другом и дружно толкают свою обожаемую отчизну к катастрофе. Откуда это все берется?
— Наверно, вы правы. Это — малярия.
— Правда? И вы так думаете? Малярия?
— Или желтая лихорадка. Не все ли равно? Но, безусловно, какая-то немочь.
— Знаете, — Вестри налил себе шампанского, глотнул и причмокнул, — иногда мне кажется, что поляки — это попросту дети. Да-да, просто дети! — повторил он громче и впился своими блестящими серо-голубыми глазами в Потоцкого. — Кажется, есть такие мексиканские саламандры, которые всю жизнь проводят в стадии личинки. Может, и с Польшей происходит нечто подобное? Это — личинка нации. Что-то ей помешало, чего-то не хватило, или чего-то было слишком много, и нормальный процесс развития затормозился. Этим можно объяснить неотразимую привлекательность поляков. Поляки — это дети, грязные, плохо воспитанные, высокомерные, крикливые, порывистые, забывчивые и в то же время жестокие, и все-таки они дети! Поляки только играют — в армию, в правительство, в могучую державу. Ну, скажите, как же не улыбаться, глядя на их проказы?
— Спасибо за такие улыбки! А что, если они играют спичками?
Вестри снова глотнул вина. Минуту он молчал, бессмысленно уставившись на Потоцкого.
— Пути господни неисповедимы, — сказал он наконец. — Иногда то, что кажется нелепостью, приобретает вдруг глубокий смысл.
— Вы верующий?
— Не знаю. Пожалуй, да. Быть верующим удобно, а я люблю комфорт. Ну и что? Отобрать у детей спички? Они будут плакать и не поверят, что играли с огнем. Опыт взрослых невозможно передать. Пока дитя не обожжется…
— Брр! Благодарю! Я, наверно, уже взрослая саламандра. Если эти мексиканские личинки в конце концов превращаются…