Надзиратель вытаращил глаза, не зная, то ли рассердиться за такую фамильярность, то ли пожалеть себя — ведь его жизнь действительно в основном прошла за решеткой… Как бы впервые осознав истину, он отошел с растерянным видом.
Заключенных вывели во двор. Парень из Домбровского бассейна сунул им полученную на улице пачку сигарет. Закурили. Через канцелярию проходили все новые заключенные. Вальчак наклонился к Кальве.
— Чего, собственно, ждать? Давай начнем!
— Верно. Начинай!
— Товарищи! — громко выкрикнул Вальчак. — Перед угрозой нападения на Польшу немецкого фашизма мы, польские коммунисты, заявляем о своей готовности защищать родину с оружием в руках!
На дворе теснилось человек двести, акустика была как в скверном театрике, но Вальчак говорил полным голосом. Над дощечками в узких щелях окон показались головы и глаза тех, которые здесь сидели. Но он обращался не только к ним. Ему хотелось, чтобы его услышали жители Козебор, фабричные рабочие и разнесли его слова по всей Польше.
— Товарищи! Мы не должны мириться с режимом Бека и Рыдз-Смиглого. Этот режим привел Польшу на край пропасти. Чтобы спасти страну, нужно создать широкий фронт рабочих, крестьян, интеллигенции, создать истинно демократическое правительство…
Опыт подсказал ему: используй время, пока захваченный врасплох противник не опомнился. Никаких красивых слов, никаких отклонений от темы. Одно лишь содержание, голая политическая декларация. Но вот уже из канцелярии несутся надзиратели.
— Молчать, молчать, речи запрещены, в карцер!
— …Мы, принявшие первый удар на фронте борьбы с фашизмом, сегодня заявляем: дайте нам оружие, и мы готовы вместе со всеми сражаться и сложить голову за Польшу.
Слова эти заставили надзирателей замедлить шаг. Они остановились, все еще повторяя: «Никаких митингов!» — но уже довольно неуверенно. Один из них даже вернулся в канцелярию.
Таким образом, у Вальчака было впереди еще минут пять, пока не придет другой, более категорический приказ заткнуть ему рот.
— Наша задача в эти исторические дни — вместе с польским рабочим классом принять участие в этой борьбе!
Однако реакция начальника тюрьмы оказалась более быстрой, чем Вальчак предполагал. Темно-зеленые мундиры надзирателей приближались со всех сторон.
Товарищи бросились к оратору и окружили его. Но один из надзирателей, видимо старший, толстощекий и румяный детина, яростно расталкивая заключенных, словно дикий кабан, ринулся к Вальчаку.
— Да здравствует народная Польша! — успел еще крикнуть Вальчак. — Бейте Гитлера!
Тяжелая лапа надзирателя опустилась ему на плечо.
— В карцер, в карцер! — кричал толстяк, толкая Вальчака к конвоирам. — Остальных по камерам!
— Но послушайте, — очень спокойно сказал Кальве. — Ведь он призывал к защите Польши от гитлеризма!
— Не ваше дело! — рявкнул охранник. — Мы и без вас справимся! Эй, тащите и этого в камеру! — крикнул он и изо всех сил толкнул Кальве, потом расстегнул воротник и принялся вытирать платком толстую красную шею.
8
— Позволь, — сказал Залесский, — позволь, Анна. Такие гвозди забивают по-другому. Вот смотри, нужно держать здесь, за шляпку, и ударять молотком не очень сильно, но часто и чуть-чуть кверху, понимаешь? Иначе ты рискуешь повредить штукатурку или согнуть гвоздь. Вот видишь? Готово! — Он потер руки и взглянул на жену, ожидая похвалы.
«Удивительно! — подумала Анна. — Ведь у него чудесная память, просто поразительная. Он может за полминуты перечислить все кантоны Швейцарии, все крестовые походы, даже назвать всех послов и посланников в Варшаве, но совсем не помнит, что раз десять уже показывал, как надо забивать гвоздь, неизменно предупреждая меня, что можно повредить штукатурку».
Была у него такая вечно натянутая, чувствительная струнка, прикосновение к которой становилось все более необходимым для его нормальной жизнедеятельности. Анна помнит, как несколько лет тому назад лицо его прояснялось, даже становилось красивее и благороднее, если его за что-либо хвалили. Освоить этот механизм было не так уж трудно, и Анна в первое время их совместной жизни довольно бесцеремонно этим пользовалась. Когда ей хотелось привести его в доброе расположение духа, достаточно было сказать с восхищением: «Этот процесс ты провел прекрасно» или; «Как искусно ты расправился со своим противником». Или даже: «С каким вкусом ты подобрал галстук к рубашке». Или хотя бы: «У тебя чудесные бицепсы».
Даже простое признание факта, столь мало от него зависящего: «У тебя удивительные глаза: на левом желтое пятнышко, а правый голубой», — высказанное соответствующим тоном, могло принести желаемый результат. Виктор сиял и в сотый раз переспрашивал: «Ты это заметила? Как это удивительно, правда?» Он подбегал к зеркалу, оттягивал пальцами веки, пристально вглядывался в свои разноцветные глаза, звал Анну и делился впечатлениями. Он был рационалистом и выводов из этого никаких не делал. Но любил ссылаться на закон Менделя и требовал, чтобы она восхищалась не только его глазами, но и его знанием генетики.
Потом Анне надоело вечно повторять одни и те же приемы, и она стала меньше придавать значения его хорошему настроению и перестала обращать внимание на его вечно натянутую чувствительную струнку. Но тогда изменилось и поведение Виктора. Подобно наркоману, который вначале получает от наркотика только наслаждение, а потом, когда нет наркотика, начинает испытывать страдания, Виктор все чаще и чаще стал придумывать ситуации, при которых Анна не могла его не похвалить, и менялся в лице, ощущая почти физическую боль, когда она делала вид, что не замечает этого.
Теперь приближалась уже третья стадия. Не дожидаясь, пока забренчит струна, которую он натянул так, что Анна только с большим трудом могла бы не задеть ее, Виктор начинал приставать к ней с вопросами: «Правда? Интересно? Ты тоже так думаешь?»
А ведь он не был ни дураком, ни неудачником. Во всяком случае, не жизненные неудачи сделали его столь чувствительным к своей особе. Возможно, он достигал успехов не так быстро и успехи эти были не столь значительны, как бы ему хотелось, но все же в тридцать лет с небольшим у Виктора была уже собственная адвокатская контора, зарабатывал он вполне прилично, был здоров, занимался спортом. Супруги не отказывали себе и в так называемых развлечениях. Вместе с несколькими тысячами таких же представителей лучшего столичного общества они, словно угри или лососи, из года в год отправлялись в принудительные странствия — в феврале в Закопане, в августе в Юрату или в окрестности Ястшембей Гуры.
Но конечно же, не гвозди и не эта смешная струнка Виктора подействовали на чувство Анны. Правда, такая черта в характере любимого человека не способствует любви и, разумеется, может надоесть, но не может повлиять на отношение к нему.
Может быть, Анна не любила Виктора и тогда, пять лет тому назад, когда они обручились? Может быть, это была ошибка, иллюзия, каприз неопытной девушки? Она только что окончила юридический факультет, мечтала стать известным адвокатом и бегала на все политические и уголовные процессы, о которых писали в газетах. На одном из таких процессов она увидела Виктора. Это было чуть ли не первое его крупное дело. Словно ассистент при сложной операции, Виктор сидел рядом с двумя прославленными юристами. Но Анне он показался главной персоной среди защитников. Он говорил юношески беспомощно, но зато без той рутины, которая лишала его коллег возможности волновать души, именно потому, что слишком хорошо был виден весь этот чудесно смазанный механизм, рассчитанный на эффект. Ведь раздражая перышком веки, тоже можно вызвать слезы.
Анна вышла из суда в восхищении. Засыпая, она видела лицо Виктора — круглое, курносое, добродушное, ничем не примечательное лицо. В то время она упорно старалась внушить себе, что он некрасив, чтобы уберечь от банальности зарождавшееся в ней чувство. Что не красота юноши вскружила голову молодой девушке, нечто другое, более возвышенное. Быть может, его талант? Или характер? А может, тот путь, который он выбрал в жизни?
Анна готовилась стать адвокатом. Она изучала право, понимала механику этой профессии, восхищалась ее великими мастерами и вместе с тем отлично понимала, сколько рутины таится в ораторском красноречии адвокатов. У одного лишь Виктора она не чувствовала никакой фальши. Он, казалось, и в самом деле был глубоко возмущен действиями полиции, зверски расправившейся с демонстрацией трамвайщиков, и искренно боролся за чистоту Польши, какую создали в своих мечтах Мицкевич и Жеромский, и не боялся в этой борьбе бросить слово правды в лицо самым высокопоставленным сановникам.
Но и не за это полюбила его Анна. Вернее, и за это, и не за это. Просто так получилось. Неясные мечты ее юности были навеяны книгами Жеромского, Пруса, Ожешко, которых впоследствии обычно заменяют другие властители дум, но это происходит значительно позднее, когда характер уже сформируется. Мечты заставляли ее искать в жизни не обыденное счастье, а что-то более возвышенное. Откуда Анне было знать, как должен выглядеть ее идеал? И почему напыщенные речи молодого адвоката не могли сойти за воплощение ее мечтаний?
К тому же была весна, и эпидемия влюбленности поразила и ее и всех ее подруг. Теперь объяснять все ошибкой нельзя — это будет трусостью и ложью. Нет, именно любовь родилась тогда, выросла в этом мрачном зале и в течение двух или трех лет составляла смысл существования Анны, помогла почти безропотно перенести личные неудачи и в их числе самую большую — отказ от своей профессии.
Став женой Виктора, она не могла спокойно уснуть, если на следующий день у него было важное дело в суде. С замиранием сердца слушала она реплики прокурора и волновалась так, будто ей самой предстояло долгие годы сидеть за решеткой, если бы Виктор проиграл дело, но зато совершенно спокойно встретила сообщение о том, что ему не удалось найти для нее место стажера-юриста. Виктор, правда, постарался смягчить этот удар рассуждениями о том, что сейчас среди адвокатов безработица и даже отцы семейств не могут пробиться в адвокатуру, так зачем же ей, материально обеспеченной, переходить им дорогу?