Сентябрь — страница 35 из 99

Похоже было на то. Все тяжелее открывались перед нею двери кабинетов сановников, все реже удавалось поймать их по телефону. На приемах говорили с нею все короче, выслушивали четверть ее тирады, перебивали первым попавшимся комплиментом и убегали, завидев более молодые, более модные бюсты.

Но вот в конце марта наметился какой-то поворот. В мае это уже не вызывало сомнения. Заслуженная официозная журналистка расцветала тем ярче, чем грознее становилась ситуация. Почему? Может, потому, что в беде каждое перо, даже ржавое, бывает пригодным. Впрочем, Гейсс не ломала над этим голову, она просто вспоминала доброе старое время и со свойственным ей пылом, умноженным на опыт, ринулась в глубокие воды большой политики.

Информации ей теперь хватало. Она получала для «просмотра» некоторые дипломатические доклады, случалось даже, что тот или иной знакомый из «двойки» [44] сообщал ей кое-какие сведения, которые после соответствующей обработки могли лечь в основу большой политической статьи — других она теперь и не писала.

Вот справедливая награда за двадцать с лишним лет борьбы за идею. Гейсс цвела; она купила несколько новых платьев, поздно возвращалась домой, каждый день у кого-нибудь ужинала, ей даже приходилось прибегать к календарику, чтобы не перепутать приглашений. Так проходили недели. Над раскаленным варшавским асфальтом проплывало лето, пестрели красные купальные костюмы на пляжах. Гейсс сияла и волновалась меньше всех.

Конец этого благополучия наступил внезапно — все изменилось в течение одного дня. Обеспечив себя обычной порцией сенсационных новостей — в немецкой армии бунты, Гитлер готовит подводную лодку (или самолет), чтобы сбежать куда-то за океан, а у нас появились новые истребители, летающие в два раза быстрее немецких, — и еще какими-то сведениями об англичанах, Гейсс вырвалась из кафе на Новом Святе, чтобы успеть еще до обеда заглянуть в кафе на Мазовецкой. Улицы шумные, тревожные, стекла окон обклеены полосками бумаги, в аптеках и магазинах санитарии и гигиены очереди за противогазами. Но Гейсс подобные вещи почти не замечала. Еще несколько месяцев назад она раз навсегда определила все это как военную истерию.

На углу Свентокшиской улицы толпа заполнила весь тротуар и замерла. Могучим бюстом Гейсс проложила себе дорогу и, протиснувшись в самую гущу, обнаружила, что причиной сборища был расклеивавший объявления рассыльный. Она остановилась.

Приложив к стене грязно-розовый рулон, напоминавший своим цветом земляничное мороженое, он мазнул несколько раз кистью по бумаге: вверх-вниз, вверх-вниз… Огромные черные буквы гласили: «Мобилизация». Остального Гейсс не стала читать и, растолкав притихших людей, поспешно выбралась из толпы.

Она бежала, сама еще не зная куда, и была не столько поражена, сколько оскорблена и возмущена: ее, Томиру Гейсс-Тарнобжесскую, совесть и душу польской прессы, не уведомили, даже не предупредили. Ей хотелось куда-то позвонить, на кого-то пожаловаться, кричать — только не знала, куда и кому. Кто виноват в этом непростительном упущении?

Так и не решив, что же ей делать, она оказалась в кафе на Мазовецкой. Почти все столики были заняты, а у входа она встретила чуть ли не дюжину знакомых. Странная вещь! Все были возбуждены, встревожены, ее засыпали вопросами, но никто ни словом не обмолвился о грязно-розовом объявлении. С полминуты Гейсс никак не могла понять, что это все значит. Продиктованный жаждой мести ответ был уже подготовлен. Она пожмет плечами и скажет: «Я — человек маленький, спрашивайте у них». Но тут ее осенило, от волнения она даже присела: ей представился небывалый, единственный в своем роде случай.

Большое кафе, несколько сот человек из десятитысячной варшавской верхушки, и, кроме нее, Гейсс-Тарнобжесской, никто ничего еще не знает. Только она знает, что уже объявлена мобилизация. Ей одной принадлежит эта великая новость. Хоть на пять, хоть на три минуты она прикует к себе всеобщее внимание этой сенсационной новостью.

Тревожно оглядываясь, не раздастся ли у входа чей-нибудь крик, не отнимут ли у нее эту новость, она встала и отчетливо, не шепотом, но и без крика бросила в зал это слово, как камень в стекло витрины.

Сразу вокруг журналистки образовалась невообразимая суматоха — блеск испуганных глаз, неожиданно запотевшие стекла очков, кто-то кричит по телефону: «Люцина, Люцина… Алло, прошу вас не мешать…» Давка вокруг Гейсс, у телефона, у входа… Официанты забывают получать по счетам…

Трудно сказать, удалось ли ей отомстить. Слишком уж засуетились вокруг нее люди, слишком уж одинаково они думали. О том, чтобы вернуться к вчерашним иллюзиям, не могло быть и речи. Она лишь молча кивала: «Да-да, очень опасная ситуация, да, конечно, приходится считаться с непредвиденными обстоятельствами…»

— Но ведь это война! — крикнул кто-то. У нее не хватило духу сказать хотя бы «не обязательно», а через минуту, подгоняемая дюжиной перепуганных взглядов, она подтверждала: «Да, возможно, и так».

Ее вытолкнули. Толпа вырвала у Гейсс это признание и сразу перестала ею интересоваться. Все ринулись к дверям, бросились в такси. На улицах шум, все куда-то бегут. «Слава — какая это смешная вещь», — подумала бы она, если бы была в эту минуту способна думать.

Она только чувствовала, как по ее измученному, ослабевшему телу, словно мурашки по одеревеневшей ноге, растекается беспокойство. В ушах все еще звенел этот вопрос и собственный ответ. И он казался ей особенно убедительным. Словно и в самом деле это сказал кто-нибудь из высокопоставленных лиц, принадлежащих к «хорошо информированным кругам».

Однако освободиться от своеобразного преклонения перед собственной персоной оказалось не так-то просто. Нелегко было ей убедить себя, что сведения ее, помимо объявления о мобилизации, имеют столько же оснований, сколько имели распространяемые ею в течение нескольких месяцев веселые и радостные новости, которые она высасывала из собственного пальца с покрытым ярко-малиновым лаком ногтем.

Движимая личным интересом, Гейсс предприняла новую беспощадную атаку правительственных кругов, Но ее телефонные звонки оставались без ответа. Можно было подумать, что сегодня не среда, а воскресенье или какой-нибудь праздник. С трудом поймав такси, она принялась объезжать министерства.

У Казика ее встретила полная неудача. Приемная была полна народу, и Гейсс ринулась к Хасько, словно это был ее близкий родственник, с которым она давно не виделась. По пути она бесцеремонно расталкивала тех, что пришли раньше — из государственного банка, из комиссариата, — и теперь ссорились, доказывая важность своих визитов. Но этот противный слизняк Хасько не поддался ее чарам и только шепнул: «Министра нет».

Назло Казику она поехала к Ромбичу. Там было пусто и тихо, но еще внизу, возле лестницы, ее задержал дежурный офицер и откозырял, даже не взглянув на ее визитную карточку и журналистское удостоверение.

Тогда она поехала на Вежбовую. И тут была толчея. У главного входа каждые пять минут сменялись посольские автомашины с разноцветными флажками. Разумеется, на министерскую сторону она даже не пошла. Наверху бегали с портфелями какие-то референты, звонили телефоны. Возле кабинета Шембека, дождавшись знакомого советника, обойдя бдительную секретаршу, Гейсс ловким маневром проскользнула к окну и стала там, будто она тут своя. На что можно было рассчитывать, Гейсс сама не знала. Зазвонил телефон, секретарша сказала в трубку:

— Нет, там вице-министр Бурда… Подождите минутку, он здесь уже с час.

Минут через пятнадцать двери распахнулись, и раскрасневшийся Казик уже на ходу кому-то бросил:

— Я же говорил, что это сумасшествие, надо его исправить любой ценой…

Он прошел три шага, вернулся, открыл дверь и сказал еще несколько слов, уже тише. Она поняла только одно: сейчас не время кривляться и выкидывать разные штучки. Бурда вылетел как пуля, ее он даже не заметил или не хотел заметить.

Дольше оставаться было неловко. С независимым видом, бочком, бочком она выскользнула за дверь. Бродила по коридорам, на ходу ловя знакомых чиновников среднего и малого калибра. Один из них сказал: «Еще не все потеряно». Другой, помоложе, буркнул: «Дела очень скверные».

У одного из кабинетов, возле которого никого не было, она услышала громкий голос и приоткрыла дверь. Лысоватый незнакомый человек орал в трубку:

— Обязательно, завтра утром, не позднее чем в двенадцать, текст шифром, лично канцлеру, любой ценой, обязательно приходите…

У Гейсс захватило дух, она оперлась о притолоку, и дверь скрипнула. Лысый господин, не отнимая трубки, покосился на нее, и взгляд его вытаращенных глаз был угрожающ, как дуло револьвера. Гейсс с перепугу хлопнула дверью, убежала и пришла в себя только на лестнице.

Поздним вечером дома, на Саской Кемпе, Гейсс, подобно старьевщице, сортировала добычу последних часов. Жалкие объедки, которых, может быть, и хватило бы на две дневные дозы. Но из всего этого она даже для себя не могла извлечь ничего конкретного. Нет, это немыслимо, чтобы она, в течение нескольких месяцев вселявшая надежду в души тысяч людей, теперь, когда это было так необходимо, и к тому же не кому-нибудь, а ей самой, должна была признаться в полном своем банкротстве.

Она пила черный кофе, вскакивала с дивана, ходила вокруг стола, глядела в окно. В садике перед домом росло несколько лип, над городом расстилалась необычайная темнота, в душе ее было так же мрачно.

Нет, так нельзя! Нельзя, хотя бы из уважения к прожитой жизни, к памяти далекого Тарнобжесского. Нужно стать над повседневностью, решиться на большие обобщения, взглянуть сверху на этот растерянный и униженный до невозможности мир…

Будет или не будет? Осмелится ли тот, кого она в течение двух-трех лет собственным пером защищала от ненависти, охватившей почти всю страну? Осмелится ли он или все-таки возьмется за ум?

Обрывки подслушанных разговоров, чьи-то наполовину забытые высказывания, анекдоты, цитаты из книжек — все перемешалось в голове. Пойди попробуй упорядочить всю эту мешанину, да таи, чтобы получить ответ на один-единственный вопрос: какая чаша весов истории перетянет?