Впрочем, их было только двое. Драпалова, женщина нестарая, но измученная пьяницей мужем, казалась еще более хрупкой, чем Геня. С ней был Енчмык, товарищ Игнация; он тоже работал у Бабинского и Гелерта, а сегодня случайно оказался свободен. Енчмык просунул голову в слуховое окошко, смотрел на небо и сообщал Драпаловой, что там происходит.
Последние несколько шагов Геня почти бежала, чтобы скорее присоединиться к ним. И как раз в этот момент раздался грохот. «Бомбы!» — подумала она, по-мертвев, и испуганно вскрикнула; Драпалова услышала и обернулась.
— Ах, это вы, вот хорошо! А мы тут одни, без вас мне как-то не по себе.
— Бомбы!.. — начала Геня.
— Нет, зенитные пушки, — боязливо, но вместе с тем уверенно возразила Драпалова. — Бомб еще не бросали.
Геня с удивлением и завистью посмотрела на нее. А Драпалова тут же схватила Геню за руку: летят! Енчмык втянул голову в плечи, поджал узкие губы и вслушался в звуки, доносившиеся с грохочущего городского неба. Геня отступила на шаг от окошка. Страх стучал у нее в груди, она проклинала себя за то, что, как всегда, не послушала мужа и не пошла в подвал.
Дом задрожал от четырех громовых раскатов, и одновременно оглушительно загремела железная крыша.
— Попали! — пискнула Драпалова.
— Вацек! — раздались на крыше восхищенные голоса. Енчмык с таким видом, словно он собирался прыгнуть в холодную воду, высунул голову в слуховое окошко; он что-то кричал, и ему в ответ тоже кричали. Енчмык быстро обернулся.
— Снова бьет артиллерия возле вокзала, поэтому такой шум.
— Вацек, вернись! — закричала Драпалова. — Вернись, а то отцу скажу!
Теперь сквозь гул пушек, сквозь грохот железных листов, по которым стучали чьи-то башмаки, стало слышно отвратительное завывание; в нем можно было различить два тона — высокий и чуть пониже, словно кто-то тянул: «Ээу-ээу-ээу», — однообразно, как при зубной боли. И вскоре всем троим уже мерещилось, что и у них заныли зубы, а может, даже не зубы, а голова, все тело. Маленькая худая Драпалова прижалась к Гене, стиснула ее руку, Геня, беззвучно шевеля губами, молилась своей покровительнице святой Геновефе, а потом подумала, не лучше ли помолиться святому Флориану; он, как известно, охраняет от огня. Енчмык позеленел. Все прислушивались.
Долгими были эти две минуты, пожалуй, самыми долгими в жизни Гени. Она успела бог знает что наобещать святым. Поклялась, что будет слушаться мужа, что не поддастся внезапным вспышкам гнева и прежде всего станет бороться с главным своим грехом — гордыней. В течение нескольких секунд вой все усиливался, и тогда при каждом ударе сердца казалось, что вот-вот упадет бомба. Потом, когда ожидание несколько затянулось, появилась бледная тень надежды: может, на этот раз пронесет? Еще минута. Вой стихает, стихает! Геня отчетливо это слышит, но боится сказать вслух — еще сглазит! Костлявые пальцы Драпаловой, впившиеся в ее руку, разжимаются. Енчмык подходит к окну — ушли.
Ах, какое облегчение! В окне появляются три улыбающихся лица. Драпалова накидывается на своего Вацека:
— Слезай сейчас же!
Парень сразу становится серьезным:
— Всегда вы что-нибудь придумаете, мама!
Веснушчатый Антек Нарембский, брат Стасика, самый большой озорник на всей Охоте, строит над головой Лони Бульковской рога из пальцев и уверяет, будто это модная прическа. Клочок неба над головами ребят тоже повеселел. «Сбегаю к Игнацию, — думает Геня, — не так страшен черт…»
— Ну, конец, — говорит она Енчмыку. — Мы свое сделали…
— Подождите, Геня, — бледно улыбается Енчмык. — Отбоя еще не было.
— Как это? Они ведь улетели…
— Тихо! — кричит Вацек, отскакивая от окна.
Не для того ли была дана передышка, чтобы страх вернулся с еще большей силой? Теперь они сразу услышали знакомый вой. Начинает бить артиллерия. Во флигеле звенят стекла, раза два стукнули по железу запоздалые осколки. Вой растет.
— Четыре, четыре сразу! — вопит Вацек.
— Ой, пятый, там сзади, высоко! — пищит Лоня.
Вой. Не такой, как раньше: теперь словно со свистом лопается струна, и тут же удар; дом дрожит, будто его трясет лихорадка.
— На Груецкой, за шлагбаумом! — кричит Антек. Лопается сразу несколько струн, удары следуют один за другим; то ли стало жарче на чердаке, то ли просто так кажется в этом вое и грохоте.
Драпалова закрыла глаза и прислонилась к дымоходу.
— Летят, летят! — Глупая жеребячья радость охватывает ребят на крыше. — Видишь, сбоку крест, это свастика…
— «Мессершмит», — говорит кто-то из них.
— Да где же! Те истребители, а это бомбардировщики.
— Тише, вы! — кричит Геня, ей кажется, что их громкие голоса могут привлечь внимание летящих чудовищ.
— Вацек, тише! — подхватывает Драпалова.
Енчмык нервно потирает руки, и даже этот жест раздражает Геню, ей хотелось бы прижаться к стене, исчезнуть.
— Ушли! — кричат с крыши. — На Окенте, нет, на Раковец!..
На этот раз никто не испытывает облегчения, ведь уже известно, какое оно непрочное. Несмотря на недавние клятвы, Геня снова сердится:
— Что такое, почему здесь так мало народу?
Драпалова объясняет:
— Муж на работе.
— А Малиновский? Столько тогда наболтал…
— Он еще до войны уехал куда-то в Познанское воеводство.
— А Рачкевич?
Драпалова не успела ответить: опять! Теперь даже удалая тройка на крыше притихла. Молчание ребят особенно пугало женщин. Прижавшись к дымоходу, они слушали, как воет небо. Геня больше не молилась: все, что она могла принести в жертву святым, она пообещала во время первого приступа страха.
— Много, — процедил Енчмык.
— Вацек! — тонким голосом позвала Драпалова.
О чудо! Загрохотало железо, и в окне появилось курносое лицо юного Драпалы.
— Поди сюда сейчас же!
— Вы всегда, мама!.. — начал он без всякой уверенности. — Много их, черт подери, штук двенадцать…
Беззащитные люди ждали своей судьбы. На этот раз недолго. Сперва донеслись отрывистые стоны летящих бомб — и тут же грохот. Целый океан стонов, целый каскад ударов.
— Бьют по вокзалу! — крикнул Вацек.
Он выпрямился, женщинам были видны только его ноги, но от окошка он теперь не отходил, словно близость матери хоть как-то его защищала.
Грохот усиливался. Двенадцать! Геня уже не надеется на спасение. Надо бежать к Игнацию. Но как объяснить Драпаловой, что ею движет не обычная бабья трусость, что она ищет смерти вместе со своим стариком, стало быть, только более легкой смерти, более легкой. К Игнацию, к Игнацию, скорее, пока бомба… Он там один-одинешенек, пошевелиться не может… Но и она не может двинуться с места, не может сбросить руки Драпаловой со своего плеча.
Страх, приумноженный раздиравшими ее чувствами. Когда видишь свою близкую гибель, вспоминаются отрывочные картины далекой молодости: Беляны в духов день, вишневое дерево в цвету, их первый с Игнацием собственный угол, чудесное исцеление Казика от скарлатины. Убогие радости всплывают в ее памяти. И жалкий итог: прожить такую долгую жизнь для того, чтобы теперь…
Визг — ах! Вопль Драпаловой. И грохот такой чудовищный, что его, пожалуй, даже не слышишь, а только чувствуешь всей кожей. Дымоход за их спиной качается влево и вправо, как трамвай на повороте. На противоположной стороне двора со звенящим стоном посыпались стекла. Крик ребят на крыше:
— За углом, за углом!
Темно — в окне появляются длинные ноги Лони, задравшееся платье.
— Скорее! Не копайся! — мальчики сталкивают ее вниз.
— Вацек! — Драпалова схватила Лоньку за пояс, ткнет и кричит:
— Вацек, что с тобой?
Мальчики прыгают один за другим.
— Вацек! — бросается к сыну Драпалова.
— Оставьте, мама! — Вацек отталкивает ее руки. — Скорее, обвалился дом на углу…
Их порывистость передается всем. Геня, спотыкаясь на неровном накате, с чувством облегчения покидает проклятый чердак, топает по лестнице, вбегает в свою квартиру. Игнаций лежит, подушка у него сбилась на сторону, он улыбается ей:
— Ты жива?
— Близко, на углу!.. — кричит она, поправляя подушку. — Я сейчас…
На улице движение, из ворот выбегают женщины, подростки. Дом за углом похож, как близнец, на тот, в котором они живут. Отсюда он кажется таким, как был, только стекол в окнах нет. Так вот какова смерть с неба!
Другое крыло дома… Как детская игрушка, которую разрубили пополам топором. На пятом этаже — железная кровать, одна ножка повисла в воздухе. На втором этаже — филодендрон, у него колышутся листья.
И куча кирпича, пыль, известка, кругом чад, словно после фейерверка. Крики.
Геня с минуту постояла, пораженная неожиданностью этого зрелища. Воет небо, где-то поблизости снова грохочут взрывы. Геня не сознает опасности, она полна скорби и страха при виде того, что от стольких семейств, от стольких существований осталась только куча красных кирпичей. Она старается вспомнить, кто здесь жил. Фамилий она не помнит, только лица и фигуры запечатлелись в ее памяти. Здесь жила портниха с дочуркой. Мать всегда чего-то боялась, девочка была послушная, тихая… такие светлые косички…
Кирпичи раскрошились. Несколько человек взобрались на эту кучу. Воет небо. Геня мысленно видит девочку с косичками, срывается с места, бежит, догоняет остальных. Вацек хватает кирпичи по одному, по два и отбрасывает в сторону.
— Их засыпало, засыпало в убежище! — кричит какая-то женщина.
— Я ей говорила: не ходите, коли умирать, так на свежем воздухе! А она молчит, побежала и ребенка с собой… Ну и… ну и…
— Черт! — сердится Енчмык. — Руками тут немного поможешь. Ломы…
— Ломы! — бессмысленно кричит Геня, словно сзади кто-то стоит и только ждет ее приказания, чтобы немедленно его выполнить.
— Ломы! Ломы! — подхватывают и другие. До сознания Гени наконец доходит смысл этого требования, и она соскакивает с кирпичей:
— Ломы у Паенцкого! Вацек!
Вацек не пошел, как и Енчмык, он продолжает отбрасывать кирпичи по одному. Кто-то приносит лопату — она ничтожно мала для этой горы окаменевшего цемента и кирпича, лопата хрипит и стонет, ее упрямо втыкают, а она забирает только щепотки, горстки кирпичной крошки. Геня бежит назад, хватает за руку какую-то женщину.