Серафим — страница 23 из 88

возрасте захворал он дифтеритом, эпидемия тогда в городе была, и – не спасли мальчонку.

Это теперь я себе говорю, напрасно себя утешаю: дитя, забираемое Господом, становится Ангелом, пополняется воинство Ангелов небесных, умиляется Богородица со всеми своими святыми, на нового, чистого Ангела глядя, – но куда ты денешь ужас свой, когда над подушками и простынями поднимается это маленькое и уже такое старое лицо, перекошенное адской болью, и из искусанного в кровь рта раздается дикий, сверлящий барабанные перепонки крик? Куда ты затолкаешь страх свой, когда детские пальчики крючит и ломает боль, а они вцепляются в край одеяла, как в край жизни, и тащат, тащат одеяло на голову, на крик свой немыслимый, рот распяленный, глаза выпученные, как у рака, у безумного бычка на бойне, у несчастной рыбы, на берег вытащенной, – глаза эти вытаращенные уже видят смерть! видят ее – в лицо! – от нас, живых, закрывая, – тащат одеяло, испачканное мазками крови, льющейся с прокушенных губ, тянут, как… рыболовную сеть…

Ты не можешь вынести пронзительный крик твоего ребенка. Ты сам кусаешь и прокусываешь губы. Тебе уже сказали: все, спасения нет, – и ты сам знаешь: спасения нет, – и все-таки ты шепчешь: спаси, спаси, ну что Тебе стоит, спаси только ее, только мою девочку, ее – спаси. Пусть все умрут! Ее – оставь.

Помилуй мя, Боже, по велицъй милости Твоей. И по множеству щедротъ Твоихъ, очисти беззаконiе мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и отъ гръха моего очисти мя. Яко беззаконiе мое азъ знаю , и гръхъ мой предо мною есть выну. Тебе единому согрешихъ, и лукавое предъ Тобою сотворихъ. Яко да оправдишися в словесъхъ своихъ, и побъдиши внегда судити. Се бо в беззаконiих зачатъ есмь, и во гръсъхъ роди мя мати моя. Се бо истину возлюбилъ еси, безвъстная и тайная премоудрости Твоея, явилъ ми еси. Окропиши мя иссопомъ, и очищюся. Омыеши мя, и паче снъга оубълюся. Слоуху моемоу даси радость и веселiе, возрадуютъся кости смиренныя. Отврати лице Твое от гръхъ моихъ, и вся беззаконiя моя очисти. Сердце чисто созижди во мнъ Боже, и духъ правъ обнови во оутробъ моей. Не отверзи мене отъ лица Твоего, и духа Твоего святаго не отыми отъ мене. Воздаждь ми радость спасенiя Твоего, и духомъвладычномъ оутверди мя. Научю беззаконныя путемъ Твоимъ, и нечестивiи къ Тебе обратятъся. Избави мя отъ кровий Боже, Боже спасенiя моего, возрадуетъся языкъ мой правдъ Твоей. Господи оустнъ мои отверзеши, и оуста моя возвестятъ хвалоу Твою. Яко аще бы восхотъл жертвъ, далъ быхъ оубо. Всесожженiя не благоволиши. Жертва Богу духъ сокрушенъ. Сердце сокрушено и смирено Богъ не уничижитъ. Оублажи Господи благоволенiемъ Твоимъ Сиона, и да созиждутъся стъны Иеросалимъскiя. Тогда благоволиши жертву правдъ, возношенiе и всесожегаемая. Тогда возложатъ на олтарь Твой тельца.

Я услышал последний ее крик. Я увидел, как – доченька моя сидела в кровати, кричала сидя, вцеплялась в край одеяла – она, будто срезанная серпом, упала в подушки, и на ее родное личико стала быстро всходить бледная, страшная синева. Миг назад розовое от истошного крика, потное, искаженное лицо внезапно стало отрешенное, спокойное, сине-белое.

Зимнее.

– Зима вернулась, доченька. – Я взял ее за мертвую руку. – Река замерзла. Мы с тобой пойдем на подледный лов. Мы поймаем самую большую рыбу. Спи. Спи пока.

Раздался грохот и звон: это мать моя, бабушка ее, в гостиной, размахнулась и разбила об стену пустую бутылку.

Верочка, рядом со мной, патлатая, с мокрым, неистовым лицом, упала перед кроватью дочки на колени.

И ударила меня по руке.

– Отпусти ее! Пусти ее! – завопила Верочка истошно. – Не видишь – она не хочет с тобой! Не видишь – она уже ушла! Она ушла от нас!

Я все еще держал дочь за руку.

Вера снова каменным кулаком ударила меня по руке. Я не почувствовал боли.

Я отпустил руку моего ребенка. Она холодела стремительно, и я потрясенно подумал: так не бывает, чтобы так быстро.

Она смотрела в потолок остановившимися, широко распахнутыми, светлыми как два озера глазами.

Облака. Озера. Небо.

Небо, небо мое. Жизнь моя.

Я сам закрыл ей глаза. Рука моя сама протянулась – и закрыла.

После смерти Анночки я впервые подумал о том, что я на земле стану священником.

ПРОСЬБА ДОЧЕРИ ПОСЛЕ СМЕРТИ. СЕРАФИМ

Я священником стал чудесно. Я ведь не оканчивал никаких духовных семинарий, никаких академий духовных. И даже катехизаторских курсов не оканчивал, ничего. Это был, наверное, промысел. Случай? Ничего случайного нет в нашей жизни. Ни один волос не упадет с головы без соизволения… Твоего, Господи, возлюбленный мой…

Господь всегда дает человеку выбор. Ты свободен выбрать, безмолвно, с улыбкой, говорит тебе Господь. Что ты хочешь? Куда ты пойдешь? Ко Мне? Или к диаволу?

Вот и выбирай.

И ты не всегда выбираешь прямо и грубо, в одночасье: раз — и решил!

Нет, к выбору тебя Господь за руку подводит, Он дает тебе время подумать; восчувствовать; одуматься; и, главное, самое главное, первое, – покаяться.

Когда я похоронил дочку, дочушку мою, жизнь из меня ушла второй раз.

Первый раз — когда Верочка от меня ушла, с Анночкой, к другому.

Второй раз — вот когда дочку похоронил.

Как теперь жить буду, спрашивал я себя?

Сам я себе не мог дать на это ответа.

И однажды, это ночью было, помню, встал я с кровати — и кинулся на колени. И лицом, щекою к половице прислонился. Спина согнута. Неудобно. Больно хребту. Так застыл.

И зашептал, и откуда только слова брались тогда, у глупого, неразумного страдальца:

-         Господи, помоги… Господи, научи!.. Господи, услышь меня, Господи… Услышь боль мою, тоску мою… Я — из тьмы — Тебя зову… Услышь меня! Прошу Тебя!..

Я сам ведать не ведал, что произношу, не глоткой, сердцем, древние, вечные слова — их не раз и не два шептали, в слезах, простираясь на коленях, на груди, на животе на полу, на камнях, на сырой земле — люди, под потолками дворцов и темниц, в лесах и пустынях, под Солнцем и Луною:

-         Господи, Владыка мой!.. да будет воля Твоя, а не моя… да будет… воля…

И тут будто разошелся надо мной потолок. Мать моя спала в гостиной, храпела, я слышал. Верочки, как всегда, ночью дома не было. После похорон дочери она пустилась во все тяжкие. Я не знал, где она, с кем она. Мать мне кричала хрипло, сжимая в руках водочную бутылку, как шею злого гуся: «Елейный! Благостный!.. Дурачок, еп твою мать!.. Ремень бы со штанов снял, на руку навертел, да пряжкой ее, пряжкой!.. Да по башке!.. Муж жену должен — бить!.. Только битая женка в разум входит!.. И пасешь ее, как овцу… А ты… эх…»

Потолок расселся, в невидимую трещину хлынул сине-золотой свет. Волоски на моем теле все встали дыбом. Я чувствовал то, чего не чуял, не видел и не слышал никогда. Меня будто крутило, как лоскут на ветру. Я стал невесомым, я несся по занебесному ветру, как лист, а свет освещал меня со всех сторон, и мне чудилось — волосы у меня поджигаются, горят, как лучина или свеча.

-         Я становлюсь свечой, Господи… – прошептал я, изумленный. – Твоей… свечой…

Страха не было. Была невесомость и радость. Я, мертвый, снова чуял в себе жизнь. Жизнь была прекрасна и необъятна. Ей не было предела и конца. Я закрыл глаза — и увидел мою дочку, Анночку милую, на облаке: она летела, у нее было золотое, светящееся личико и две ручки золотых, она повернула ладошки ко мне, как два золотых блюдца, и я замер и чуть не вскрикнул — упадут! Разобьются!

-         Анночка… – я пробормотал. – Любимая, дитятко мое…

-         Папичка, – сказала дочка моя, – ты что плачешь?.. Ты не плачь! Мы теперь все тут — вот так — летаем! Навсегда!

И я, плача в радости и изумлении, припав щекой к холодному грязному немытому полу, увидел за плечами дочки моей прозрачно-голубые крылья, и они тут же стали ягодно-розовыми, потом густо-синими, потом слепяще-золотыми, а потом — невидимыми, но я-то все равно видел их, легчайшие, счастливые.

-         Деточка… ты счастлива?..

Я мог бы не спрашивать.

Звон, хрустальный звон многоголосо поднялся, ударил в сто безумных колоколов и полоумных колоколец, зазвенел, забился в ушах.

-         Папичка… папичка… служи службу Богу!.. Помнишь, ты мне о Нем сказку рассказал?.. на ночь… Служи Ему!.. а я вокруг Него — летаю… и песенки Ему пою… и Он — слушает!..

Я, в изнеможении, с залитым слезами лицом, лег на живот, вытянул ноги, распростерся на полу, руки в стороны, образовал живой крест. Так лежал.

До тех пор, пока из виду не исчезла дочка моя.

И пока не услышал, как в гостиной, сквозь блаженный, слепой храп матери, железно-звонко бьют старинные бабушкины часы.

ИСПОВЕДЬ И РЫБАЛКА. СЕРАФИМ

Мне дочка моя сама сказала: будь священником. И — служи.

Я понимал: с чего-то надо начать. Я пошел в церковь. Хотел сначала в ту, что поближе к дому. Но потом вдруг чего-то вроде как устыдился. Того, что меня увидят? В церкви? Кто? Те, с кем когда-то учился? Те, кого когда-то обслуживал в баре? Верочкины пьяные подружки?

Нет. Я сам не знал, отчего сел на трамвай и поехал далеко, на другой берег Оки, через новый мост, в большую, как собор, Карповскую церковь. Я почувствовал: туда мне надо.

Чувство меня не обмануло. Я, как церковный порог переступил и священника увидал — а я сразу на вечернюю службу попал, нарочно подгадал, – понял, что правильно пришел. Священник весь был как красное солнышко. Весь светился. Бородка такая солнечная, лучами расходится в разные стороны. Волосенки тоже светлые, чуть вьются, легкие, будто пляшут на голове. Глаза тоже светлые, и вроде как золотые, как у тигренка или львенка. Радостный. Я понял: меня здесь не обидят. Не выгонят меня отсюда. А — обласкают. И — помогут.