Серафим — страница 60 из 88

Настины пальцы были все в крови. Она все гладила попа по волосам. Я думал: и ей тоже сделать укол, что ли, успокаивающий?

ПОЩЕЧИНА. ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН

Уфф! Вот это побоище закатили! А бабы все про Боженьку орут: Боженька, помоги им, да Боженька, спаси их, да Боженька то, Боженька се, все с Боженькой да с Боженькой! Не понимаю, дурни, что никакого Боженьки – нет! Выдумки все это людские! Выдумал себе Боженьку человечек, чтобы удобнее было на Него грешки человечьи свалить! Чтоб было к кому ручки протянуть: а-а-ах, спаси-помоги, а то мы тут без Тебя!.. Да ведь именно что – мы тут – сами себя – и спасаем! Только мы! А никакой не Боженька, епть!

Вот Борода приехал. Уколы этим придуркам вставил! А никакой не Бог!

Спас их от боли. От смерти, понятное дело, не спас бы…

А Бог что – от смерти бы их – спас?!

Да никогда! Если б друг друга, козлищи, насмерть забили б – не спас!

И никто бы не спас. Хоть в Нижний к хирургам на стол вези. Хоть в Москву.

Смерть – она и есть смерть.

А теперь Пашка Охлопков будет на оба глаза кривой. Так-то.

Я им кричу всем:

– Люди! Ну что вы медлите! Давайте, тащите их обоих, вон, я уже гараж открыл! В машину их, одного на переднее, другого на заднее сиденье! В Воротынец! В больницу! Скорей!

– Да, – печально так говорит Борода и бороду мнет, – глаз прооперируют… А то инфекцию занесет… Грязь… пыль… Обработают… Зашьют…

От Бороды медом, воском, прополисом пахнет.

– А че, – кричу и подмигиваю Бороде, – может, глаз-то ему – медом зальем?! Ты ж говорил – мед от всех скорбей спасает…

– Ну, Юрий Иваныч, – говорит мне Борода беззлобно, – скинь портки на ночь… а как день, так опять надень… Никакой мед тут не спасет… Шутки бы все тебе… Не можешь без шуток плоских своих…

– А тогда Боженьке помолись! – закричал тут я, а Борода на меня уставился, как сыч. Знает, черт, что я в Бога не верую. – Помолись, помолись своему Боженьке! Авось Он с небес и польет их обоих, козлов, живой водой! Посикает на них! И они – воспрянут! Воскреснут! И у Пашки – оба глаза – под лоб – наново воткнутся!

– Охальник ты, Юра, – говорит Борода мне, – ну кто тебя за язык тянет… Богохульник ты…

И тут мать Иулиания, прислужница попова, – а слухи уж ходили, что он и с ней живет, и с Настькой Кашиной живет, – шагнула ко мне, широко так пошагала, как солдат: ать-два, ать-два, – и вот уж возле меня, и рука ее тяжелая размахивается – и пощечину мне загвоздила! От всей душеньки!

Я такие-то оплеухи только в детстве получал. От матери. Когда на военных поминках куски пирога со стола крал. Всем похоронки приходят – горе, а нам с братом – радость: на поминки позовут, будут еду стряпать, и нас покормят, малых, а мы – где и стащим кусочек… лишний… Голодные ведь были, огольцы…

– Что ж ты меня… матушка…

За щеку схватился.

– Хорошо, зуб не выбила… Последний…

– Ежели што ище гадкого про Господа нашего буровить будишь – глаз выбью, – пообещала.

И рука чугунная; и голос чугунный.

ИЗБИЕНИЕ СЕРАФИМА. ПЕТЬКА ОХЛОПКОВ, БРАТ ПАШКИ

Венька Длинный, Ванька Пестов и Колька Кусков уже тащили их обоих в старую «Ниву» Юрки Гагарина, когда я прибежал.

– Братя! – завопил я. – Братя! Кто тебя! Что с тобой!

Мужики молча тащили Пашку. Мне показалось – он бездыханный.

– Уме-е-е-е-ер! – дико исторг я из себя длинный, звериный крик.

– Да нет. Жив он. – Словно рельсина легла мне на плечо. Обернулся: мать Иулиания, хозяйка батюшкина. Руку тяжелую мне на шею положила, я и колени подогнул. – Жив, тольки безглазай таперя будит.

Руку-рельсину сняла мне со спины.

Я онемел.

Мужики уложили в машину брата. Повернулись. Подошли. Взяли то тело, что лежало при дороге. Тут и девчонка какая-то сидела, скрюченная; ревела в три ручья.

При Луне, при звездах рассмотрел: ба, да это ж Настька Кашина!

Иглой вошло под сердце: а, это они, два петуха, из-за нее…

– Шалава, – сказал я коротко. Шагнул к ней. Взял ее пятерней за волосы. Так, за волосы, от земли приподнял. Она запищала тонко, как мышь.

– Проклятая шалава. Все ты. Ты… – Дыханье исчезло. – Ты жизнь у Пашки… отняла…

И заорал я на весь Василь ночной:

– Ты зачем ему дала?! Зачем?! Зачем кольцо взяла?! Что обещала?! Дрянь! Сучка подзаборная! Ты!..

Тряс ее за волосы. Голова ее моталась, как яблоко, когда яблоню трясут.

Бабы подскочили, Валька Однозубая, Галина Пушкарева, вырывали Настьку у меня из рук.

– Отпусти, ну отпусти…

– Пожалей девку, Петька…

– Да не девка она! Сука! Змея! – орал я.

Мужики подошли – попа в машину тащить. Я отпустил суку Кашину и подошел к попу. Мужики не успели меня оттолкнуть. Я бил, бил, бил попа ногой, носком рабочего башмака тяжелого, в бок, под ребра, в живот, в грудь, еще, еще, ну, еще, изловчился и в лицо ударил, во вспухшее, как у утопленника, покусанного раками, синее уродливое лицо.

– На! Н-на! Н-на!

Меня Николай-Дай-Водки сзади схватил. Крепко держал, клещ.

Борода уже укол мне вставлял.

Вот Бороде мы сегодня работенку задали, это да. Век помнить будет.

РУЖЬЕ. ОДНОЗУБАЯ ВАЛЯ

Ну и ноченька выдалась! Всем ноченькам ноченька! Ешки-тришки!

Я от криков пробудилась. Думаю: эх ай-яй, бьют кого-то! Да совсем рядышком с нами! Глядишь, и нас побьют под горячую руку… надо, думаю, влезть в платьишко – и бечь, глядеть, что тут деется!

Ах ты Господи! Батюшка на дороге лежит; и рядком с ним – Пашка Охлопков. Побились, поцапались мужики! Настька тут же рыдает! Борода весь в уколах, только успевает шприцы набирать да иглы всаживать! Вопли! Слезы! Тихий Василь наш стонет, ревет…

И я туда же, и я ору со всеми:

– Мужики! Осторожней вы его! Глаз-то, глаз-то перевяжите!

Борода уж перевязывает. Бинты, вата… кровушка…

Кровь человеческая…

И батюшка весь израненный. И из него – течет кровь.

И вспомнила тут я, как Батюшка нас в церкви-то нашей причащал. Как пел на Литургии: «Примите, ядите, сие есть Тело Мое, ныне за вы ломимое во оставление грехо-о-о-ов…» И мы все шли, ручки на груди сложив, смиренно шли к Причастию, а он пел, широко усатый красивый свой рот разевая, пел во всю мочь глотки, широких молодых легких своих: «Пийте от нея вси, сие есть Кро-о-овь Моя-а-а-а, ныне за вы проливаемая… во оставление грехо-о-о-ов!..» И шли мы, дрожа от радости, и губами золотую ложку с Причастием ловили. Со Святыми Дарами. И радовались безмерно, плоть и кровь Христа, Бога нашего, пригубляя, в себя вбирая. Так, как Он и заповедал…

И стукнуло тут меня: а что, больше уж никогда…

Эх ты, вот, думаю, жизня-то человеческая… Вот и все, отпрыгался ты, поп… Не простят тебе этого там, во властях твоих… Не спустят это так тебе с рук… драчку-то эту…

И гляжу – глаз скосила, как коза – в траве – эх ты ай-яй! – ружье.

Ружьишко.

Чье такое?!

– Чье ружьецо-то, а, робята?! – как заору!

И все тут начали оглядываться! Забоялись! Закричали вразнобой: какое ружье, где ружье, почему ружье! А я пальцем в траву показываю. А они уж оба в машине, погрузили их, сердешных, обоих в Юркину машинешку. Мотор уже урчит. Как ночью будут переправляться через Суру?! Ну, сообразят. С лодкой-то не проблема. Надо, чтоб их кто-то на Лысой-то горе встретил. А то пешком в Воротынец, через поля-луга, на загорбках поволокут…

На острове мы тут живем, в Василе. На острове! С трех сторон реки: Волга, Сура, Хмелевка. Ежели кого вот так ночью прихватит – не доживет до операции, по дороге умрет…

Я наклоняюсь. Ружье из травы поднимаю. И все молчат внезапно. Никто признаваться не хочет, чье ружье. А в траве эта сидит, коза, Кашина, остроглазка. Попа совсем с ума свела! Ему ж – грех с девками баловаться! Ты или замуж иди, попадьей становись, или… Да что тут балакать…

– Чье ружье?! Никто не признается?!

– Ты, Валька, дура! Че сцапала! Отпечатки ить пальцев твоих, дура, останутся! Следак их отыщет, хи-хи-хи! – затрясся Николай-Дай-Водки и тут же загундосил: – Валька, дай водки! Валька, дай водки! Валька, ну у тебя ж есть в заначке, знаю… Они ж оба живы, это ж надо отметить!..

И тут Кашина дочка подняла зареванное лицо, поглядела на меня, как я ружьецом трясу, и сказала тихо, но все услышали:

– Пашкино это ружье. Пашкино. Он убить меня хотел. Из него.

И стало так тихо, как и бывает всегда тихо в ночи. Только цикады стрекотали в высокой, темной и душистой траве.

РАССКАЗ О ЖИЗНИ: ОТЕЦ МАКСИМ

Мы с женой моей, с матушкой Ксенией, оба закончили Томский университет, там и познакомились. Господи, благодарю тебя за мою жену, она для меня – солнце светлое, каждое утро с нее, как с Солнца, начинается. Господь, Ксения и наши дети – все великое и малое земное счастье мое. Еще когда юными были, еще в университете, не могли друг на друга наглядеться. Старорежимные были мы какие-то влюбленные, не искали местечка укромного, где бы уединиться, не целовались до задыханья, хотя, конечно, и мне хотелось ее поцеловать, и ей – меня. Но мы странно и тихо берегли друг друга. Боялись? Чего? Господа? Неужели это был Божий страх – разрушить еще нежную, слишком свежую, зелененькую любовь нашу? Да, и это тоже. Как к святыне, боялись друг к другу прикоснуться. Но Ксеничка ханжой не была. Никакую святошу из себя не строила. И тогда, и сейчас жена моя была веселой девочкой, открытой, очень общительной… девочка!.. Она и теперь девочка для меня. Однажды мы гуляли по Томску вечером. И одновременно – обернулись быстро друг к другу – она меня руки протянула – я – ей – и вместе сказали: “Я с тобой… на всю жизнь!” И засмеялись, так смешно и хо