Серафим — страница 71 из 88

Я слышу голоса девочек моих на клиросе, они поют: иже Херувимы! Тайно образующе… Нежно, умильно так поют. Чистые ноты выводят. Голоса летят далеко, под купол, а из-под купола – в синее жаркое небо. Я слышу голос врача Бороды: не спасем!.. медицина тут бессильна… Я слышу голос сына моего немого, Никитки: я ия юю!.. Я ия юю!.. И я шепчу ему: и я тебя люблю, сыночек… и я тебя люблю…

И только голоса Насти, возлюбленной моей, не слышу я.

Под руками моими я слышу лишь ее сердце.

Оно бьется. Оно еще бьется. Пока оно бьется – и мое бьется тоже.

…и я слышу голос со стороны: эй, пропустите без очереди! Мне только бутылку портвейна. Какого?.. Да вон того, самого дешевого. Да-да, вот его. Спасибо! Ну что вы толкаетесь, гражданин! Я ж вам ничего плохого не сделал… Я не вонючий козел, не надо так грубо, я просто очень замерз, вот в зеркало магазинное гляжусь, ах ты Господи, губы совсем синие, не пихайте меня в спину, мне больно, я же человек, а не скотина, и я сейчас уйду, вот уже ухожу…

И я понимаю: это мой голос.

ТАЙНОЕ ВЕНЧАНИЕ. ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН

Настька Кашина… ну и ну!.. Вот это номер отмочила! Вышла замуж она за Пашку Охлопкова. Она за ним в больничке воротынской ухаживала, пока он после операции отлеживался, уж так ухаживала, говорят, как за царем. Лучше! У меня знакомая медсестра в той больнице работает, чувашечка, бывшая любовница моя. Так она мне говорит: ну что ты, Юрка, сколь нежности, сколь всяческой заботы Настька ему выказывает!.. На блюдечке еду приносит, да самую превкусную… с ложечки кормит, ложечку в рот сует! А он ест да плачет… Ложку слезами обливает… От счастья, видать… Заработал Настьку, наконец-то… Не так, так эдак… Не мытьем, так катаньем… Когда ослеп – тогда и заработал… Вот как оно бывает-то на земле…

А в Василе Настька с Пашкой все ж таки появились. Да так, собачуги, что их никто и не обнаружил! Во как! Молодцы! Святая тайна! Под покровом ночи! У, хитрюги… Не паромом переправились – их в объезд, через Засурье, на машине привезли. Это мне потом уж Валька Однозубая поведала. И с ними в той машине прибыл батюшка воротынский, отец Андрей. Он им, батюшка, церковь-то и открыл, прохиндей, и они ночью туда взошли – и там, среди ночи, свечи зажгли, и так, среди свечей, в ночи-полночи, он их и обвенчал! Во цирк-то где! Неймется людям. Ну что они в Боге этом своем нашли?! Балаган это все! Балаган! Цирк бесплатный! Театр это все! Клоунада! Ну что, вырядился поп в ризу расписную-золотую, эти двое стоят, смиренно глазки потупили, на головах дурных – венцы позолоченные, сусальные, навроде как у царей… а к чему все это? Ну к чему, я вас спрашиваю?!.. Разве ж так просто нельзя мужчине с бабой жить? Без этих театров да церемоний? Эх вы люди, люди, накрутили вы себе… сами не знаете, что накрутили… и друг перед другом представляетесь, и церкви эти богам своим строите… а толку что? А? Все передрались все равно. Перегрызлись…

Глазки потупили, я сказал… Глазки…

Да какие, к лешему, глазки-то теперь у Пашки…

Настька потупила, да. А Пашка – что?.. Лоб свой наклонил бандитский?..

А во лбу – два шрама вместо двух-то глаз…

Венчальники…

Идиоты…

Да нет, что я говорю. Настька – героиня! А Пашка – ее заработал!

Заработал, я вам говорю… Отбил… в честном бою…

Ну, да петухи всегда из-за курицы дерутся. И олени – из-за важенки.

И все самцы – из-за самки.

А кто человек такой? Самец. А матка его – самка. Мы ж – часть природы. В улье и то матка сидит, да на нее пчелы работают. И мужик тоже, работает всю жизнь на самку, женку свою. В улей – весь мед тянет… Иногда – и горький…

Обвенчались, дурачки – и укатили на той же машине в Воротынец, мне Валька сказала. Рано утром. Опять окружной дорогой. Через Засурье… через овраги…

Никто их не видал, не слыхал.

А Валька-то откуда видала, слыхала?

А пес ее знает, Вальку. Она все всегда видала и слыхала. Она-то и смертушку свою – не пропустит. Увидает, услыхает. И пирог ей испечет. Со встречей, значит. И стопку беленькой – смертушке поставит. Она мне все говорит: ты, Юрий Иваныч, богохульник! Ты гореть синим пламенем в адской печи будешь на том свете! А я ей: а ты, Валька, что, тоже будешь гореть? А она мне возмущенно: а я-то пошто?! А я ей: а по то! По то, что ты три раза замужем была, а тридцать три раза – любовников в избу ночьми водила! Я видал, слыхал! А она мне: ну и что, что ты там видал, слыхал, а никто тебе все одно не поверит! Ишь, тридцать три! Во загнул, старик беззубый!.. Сам небось рад бы ко мне под бочок подкатиться… да не обломится тебе… И ржет ведь, кобыла, во всю беззубую пасть! Зуб-сиротка как спичка из десны торчит! Ну, молодец, смеюсь, значит, так водила аккуратно, что никто и не видал… не слыхал…

Да, стояли, значит, Настька с Пашкой той ночью в церкви нашей, во Хмелевке, среди икон, что батюшка наш Серафим намалевал… Да, так и вышло, значит…

Значит, вроде как он на них – глазами икон-то своих – тоже глядел… Я представляю картинку эту: свечки зажжены, пламя трещит, отец Андрей в голубой ризе, свадебной… Настька глядит большими глазами, слушает, как поп там свою святую ахинею бормочет… Под своего попа ложилась, а другой поп ее – с другим венчает, со слепцом… Думку тяжкую гоняла, должно быть, девка-то…

А Пашка… Что Пашка?.. Слепенький. Стоит, небось, нагар свечной нюхает, да и мыслит так: ну вот я и пристроен, вот и есть кому меня по улицам гулять водить, есть кому – в нужник посрать провождать, есть кому – мне пить подать…

И не сжалось у Настьки сердчишко-то?.. Не екнуло?.. Да ведь екнуло, как пить дать, екнуло… Крепко она любила попа нашего прежнего, крепко… Весь Василь видал, слыхал… Только кому и когда она в том признается?.. Никто ведь ее, Настькиных, слезынек ночных в постельке рядом со слепым – не видал… не слыхал… А постель – она что? Она и есть постель. В постели глазынек не надобно. В постели – делай, мужик, свое дело земное, делай свое бабье дело, баба. Глядишь, и детки у них пойдут. Без глаз – да, чай, не без хрена. Хрен, он, молодец, свое дело туго знает. Хрен, он без глаз, да с молофьей. Мальчики да девочки, пеленки да колясочки!.. Вот и вся любовь-то, люди, вот и все венчанье. Вот тут и Бог весь ваш…

РАССКАЗ О ЖИЗНИ: АННОЧКА ПОЛЯНСКАЯ

Папа! Папичка! Я очень тебя люблю. Жизнь у меня была такая маленькая! Но зато такая хорошая! Потому что был ты. Я вижу тебя с небес, и я улыбаюсь тебе, а ты не видишь меня. Живые никогда не видят мертвых. Только когда живые умирают, они начинают видеть тех, кто умер. Смерть – это не конец жизни! Папа, я прямо ору, изо всех сил кричу тебе это из-под облаков! Кричу, а ты меня все не слышишь!

Ну вот, давай, я громче прокричу, может, услышишь. Смерть! Это! Не! Конец!

Я лечу и кричу тебе: папа, смерть это жизнь! Это тоже жизнь!

Я вижу, как ты молишься. Ты стоишь на берегу Волги, весна, тучи несутся по небу, а среди туч сияют маленькие синие клочки теплого неба. Я вижу, твои губы шевелятся – ты шепчешь молитву Боженьке, – а потом твоя рука поднимается, и ты медленно крестишься. Я кричу: папа! Подними лицо! Подними лицо к небу! И ты увидишь доченьку свою!

Ты поднимаешь лицо. Ты смотришь на тучи. Ты будто прокалываешь их глазами! И глаза твои бегают по небу, ищут! Они кричат! Я слышу, твои глаза кричат мне: Анночка! Анночка! Я люблю тебя! Ты живая! Где ты?! Где ты?!

И я кричу еще громче из-под туч, из-под пухлых облаков: я здесь! Я здесь, папа!

А ветер так треплет твои волосы, и тебе, наверное, больно! И я приказываю ветру: утихни!

Я вижу, ты плачешь! Я читаю по твоим губам: Анночка, скажи мне, как там тебе, хорошо ли?! И я кричу опять: папа, мне тут очень, очень хорошо! Я летаю везде свободно! Тут свет, тепло, радость! И мне все видно и слышно сверху!

И я кричу: папа, когда ты умрешь, ты тоже увидишь и услышишь меня!

А потом кричу испуганно: папа! Папа! Нет! Не надо! Ты только не умирай! Ты только живи! А я тут буду тебя ждать! Я люблю тебя! Я… люблю…

И я слышу, как ты шепчешь: Анночка, жизнь твоя была такая маленькая, но я все помню, все, что в жизни твоей с нами было. И сачки для бабочек. И коллекцию камней, с отпечатками страшно древних, еще первобытных ракушек, с Мочального острова на Волге. И как мы загорали летом на крыше. И как я тебе сам платьице зашил, когда оно порвалось. И стрекоз с красными брюшками на Гребешковском откосе. И цветущие вишни в парке “Швейцария”. И как я тебе во дворе качели сам смастерил из старых ящиков. И как мы елку в Новый год наряжали, и серебряный дождь, и орехи в фольге. И кашку… кашку-трюляляшку, с вишневым вареньем, вкуснее не бывает…

И я тоже плачу, без слез, а как-то внутри себя, тут, под небесами. И мне так охота папиной кашки! Трюляляшки! Но я умерла, у меня нет тела, нет ротика и ручек, нет глазок и ножек, а есть только душа. И я кричу: папа, папа! Я твоя душа! Я твоя душа!

И вдруг он слышит меня. И лицо его будто вспыхивает изнутри. И он шепчет мне одними губами: а ты, а ты, Анночка, а ты моя душа. Навек. Навсегда.

ВОСКРЕСЕНИЕ ХРИСТОВО. ПАСХА ГОСПОДНЯ

Володя Паршин пришел в церковь раньше меня. А я пришел вслед за ним.

Он подошел ко мне за благословением, и я благословил его.

Он зажег во храме все свечи во всех шандалах, все лампады и большое паникадило напротив Царских Врат. Поставил посреди церкви медный котелок на трех ногах, бывший рыбацкий котел, наложил туда угля, перемешал его с ладаном и зажег. Сизый дым разводами, будто морозными узорами, пошел по церкви. Володя, перекрестившись и поклонившись троекратно, вошел в алтарь и там зажег ладан в медной миске, которую я украл на кухне у Иулиании.

Все свечи горели, и дымились благовония. Мы с Володей переоблачились в алтаре в Пасхальные наряды: я – в расшитую золотом ризу, он – в расшитый серебром стихарь. Эти одежды прислал нам нынче в подарок отец Андрей из Воротынца. Я взял в руки Святой Крест и Евангелие; Володя – кадило, и мы оба встали лицом на запад, к западной стене храма. Я ее к Пасхе расписал, успел. Со стены на нас глядела фреска моя яркая, неумелая, изображающая Восшествие на Голгофу и Распятие.