И северо-восточную стену я тоже к Пасхе успел замалевать.
Дул со стены весенний норд-ост, дул наш русский, пронзительный Северо-Восток. И такая уж ослепительная вышла фреска! Безумная! Все на ней плясали. Все – веселились. Плясали на льдинах, плывущих вниз по Волге. Бряцали на арфах и тимпанах! Вокруг Христа, в венце златом, плясали!
– Христос-то уже веселится, батюшка, – негромко сказал мне Володя Паршин, бессменный псаломщик мой, – а мы…
– Тише, – оборвал я его. – Возьми свечи. Идем. Пора петь Пасхальную стихиру.
И мы оба, в парчовых одеждах, сияющих в свете свечей, будто золотые горы, радостно и громко запели:
– Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех! И нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!
Мы оба медленно пошли в притвор, и там я взял у Володи кадило и стал кадить на иконы мои, на клирос, где девочки уже, протирая хотящие спать глазки, с ноги на ногу переминались; и на Володю кадил, святым дымом его в Пасху приветствуя и награждая. А Володя держал передо мной горящую свечу, и сквозняк, налетающий в приотворенную дверь, рвал и крутил красное пламя. И взял Володя кадило из рук моих, и покадил меня тоже. А потом я вновь забрал у него кадило и помахал им перед восточною стеной храма, где изображена мною была Тайная Вечеря; и Иисус, преломляя хлеб, строго и весело глядел на меня, в глаза мне глядел.
– Слава Святей, и Единосущней, и Животворящей, и Неразделимей Троице: всегда, ныне и присно, и во веки веков! – возгласил я торжественно.
И прихожане – а их много было сегодня, и весь наш маленький храм заполнен был до отказа, – хором ответили мне:
– Аминь!
И мы с Володей, подняв к огню свечей радостные лица, громко, как на лугу, запели:
– Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав!
И трижды я спел Пасхальный тропарь; и трижды мне им же ответил поющий народ.
И, будто впервые, пел я – и будто со стороны слышал этот древний, победный ирмос:
– Воскресения день, просветимся, людие: Пасха, Господня Пасха! От смерти бо к жизни и от земли к небеси Христос Бог нас преведе, победную поющия!
И все хором подхватывали вслед за мной и Володей:
– Христос воскресе из мертвых!.. смертию смерть поправ…
«Господи, Ты ли воскресаешь для нас ежегодно? Нет, ежедневно и еженощно! Длится, длится Светлое Воскресенье Твое – для тех, кто верует! А для тех, кто – не верует?! О, Фома тоже не веровал, но вложил персты свои в раны Твои… Гляди, Господи, вот в церкви деревенской горстка Твоих людей собралась во имя Твое! Потому что Ты для них – воскрес! И что это значит? Нет смерти? Нет тленья?! Нет рыданий похорон?! Нет, нет, все это есть, и не исчезнет. Чего же нет больше? А, страха нет! Нет – страха…»
– Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир, видимый же весь и невидимый: Христос бо воста, веселие вечное!..
«Да, да, вечное веселье, да. Через боль и горе – улыбка. Через смертное отчаянье у родного гроба – веселье у пустого, раскрытого навек Гроба Твоего. Ты показал нам это! Ты показал: Я жив, Я воскрес, и настанет день – все вы будете, как Я… все восстанете из земли, из гнили… все – Меня повторите…»
Когда ж это будет, Господи?!
Когда…
– Яко Твоя держава, и Твое есть Царство, и сила, и слава Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков…
Посреди церкви подымался, как на ночном берегу, дым из старого рыбачьего медного котелка. Моя паства крестилась и сияла глазами. Моя паства плакала от радости. Моя паства, вместе со мной, праздновала Воскресенье Христово.
И старухи, я слышал, шептались между собой: «Ах, как батюшка-то наш славно расписал церкву-то!.. глянь, и Голгофу намазюкал, да ить ярко как!.. глазам больно… и Паску!.. Паска-то, ишь… на Волге!.. И – ледоход… Ах, хорошо-то как!..»
И не помню уже, сколько лет я вот это, адамантом сверкающее, вечное, народу пою, и народ, кто во что горазд, громко и тихо, фальшиво и чисто, хрипло и торжественно, задыхаясь от счастья, не понимая ни слова, умирая и воскресая, поет вместе со мной:
– Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, Единому Безгре-е-ешному!.. Кресту Твоему покланяемся, Христе, и святое Воскресение Твое поем и славим: Ты бо еси Бо-о-ог наш… разве Тебе иного не знаем!.. имя Твое именуем… Приидите, вси вернии, поклонимся святому Христову Воскресению: се бо прииде Крестом радость всему миру! Всегда благословяще Го-о-оспода, поем Воскресение Его: распятие бо претерпев, сме-е-ертию сме-е-е-ерть разруши-и-и-и…
«Разруши, разруши», – толкалось живой кровью, билось во мне.
Если бы я сам не верил в это – никогда бы священником не стал.
И когда закончилась Пасхальная служба, когда я, стоя на амвоне, кричал в толпу моих мужиков и старушек: «Христос воскресе!» – а они мне дружно, радостно кричали в ответ: «Воистину воскресе!» – и Володя Паршин держал передо мной корзину, а в ней лежали крашеные яйца, это бабушки мои любимые, Верка Краснова и Нина Селиванова, умницы, к Пасхе накрасили, а я их освятил, – и бросал я, кидал, швырял расписные, яркие, цвета крови, цвета василька в полях, цвета свежей весенней травы, сваренные вкрутую яйца в толпу, и люди взбрасывали руки, Пасхальные яйца ловя, и кто поймал, смеялся счастливо, – когда нагорели все свечи, и сожглись все благовония в медном рыбацком котелке, и благоухали по всей церкви первые весенние цветы, что девчонки мои, певички, собрали в лесу: подснежники, примулы, одуванчики, и вкусно пахли освященные куличи, накрытые чистой белой тряпицей, на столике под иконой Божией Матери Чимеевской, что намалевал я этой зимой, сразу после Рождества, – когда все стояли очищенные, как только родились, Великой Пасхой умытые, до дна омытые, – все стали друг с другом обниматься и целоваться во храме, и я сошел с амвона и смешался с прихожанами моими! И к каждому подходил я. И с каждым целовался троекратно.
С Верой Смирновой. С Колькой Кусковым. С Однозубой Валей. С Сан Санной Беловой. С Венькой Беловым. С Николаем-Дай-Водки. С Ванькой Пестовым. С Пашкой Охлопковым и с братом его Петькой. С Юрой Гагариным, о, да и он здесь, вечный атеист! Ну, давай расцелуемся… старухи тебя, небось, в храм силком затащили…
– Вот, – извиняюще развел Юра Гагарин руками, и шрам на его щеке, оставленный когда-то циркулярной пилою, больно перекосился в смущенной улыбке, – вот… и я тут… Ну, это… Пасха ведь…
Ага, Пасха, подумал я весело, даже тот, кто смеется над Богом, в глубине души знает: Пасха – главный праздник.
И горели последние свечи, догорали. Благословляли пламенем.
Пусть там, в Иерусалиме, в храме Гроба Господня, горит Огонь Благодатный. У нас здесь тоже Благодатный Огонь. Он сегодня – везде. По всей земле. В каждом Твоем храме, Господи.
ПРИЧАСТИЕ. МОСКОВСКИЙ ВОКЗАЛ
Он сидел на асфальте, прямо на грязном асфальте,
на покрытом черной ледяной коркой асфальте,
перед автобусной вокзальной остановкой сидел он,
и в руке он сжимал бутылку дешевого портвейна,
и гудели поезда.
Он слушал их голоса и думал: не плачьте, милые, что вы плачете так горько, так больно.
Он запрокидывал кудлатую голову и губами тянул портвейн из темной бутыли.
А может быть, это был не портвейн, а кагор – этикетку не рассмотреть: фонари, поздний вечер, ночь надвигалась.
Зима ему руку крупной солью солила,
ржаную, твердую, крепкую руку.
Да, он был еще крепкий, этот пьяный бродяга.
Он мирно сидел на асфальте, перед скамьей и полной мусора урной, и пил, пил из горла свое красное, сладкое вино. Пил и чмокал от удовольствия, как ребенок.
Он и был ребенок: седой, растрепанный, длинные патлы вьются по плечам, и ветер играет с ними.
Ветер тоже был ребенок, и он играл вместе с ветром. Им было вдвоем хорошо.
Втроем: с бутылкой.
Бутылка тоже была – ребенок.
Они, дети все трое, пили на троих красное сладкое, густое молоко. И все трое смеялись.
Старая телогрейка. Теперь не шьют таких. Седой, морозный ветер жидких волос. Обветренные, красные как вино щеки. Синие на морозе губы. На холоду скрюченные, деревянные пальцы. Только вином и согреться. Или – водкой, самой дешевой.
Колени поднял к подбородку. Спину согнул. Держал бутылку крепко, – да что ты, не бойся, никто не отнимет.
Фонарь, белое бельмо, слепой фонарь светил ему в лицо слепо и глухо.
И мимо бродяги, медленно шагая, медленно нащупывая ногами хорошее, крепкое место на посыпанном солью опасном черном льду тротуара, парочка прошла: он и она, муж и жена. Муж слепой, с черной повязкой на обоих глазах. Жена – зрячая и беременная. Юная девочка. Живот – огромный сугроб. Тяжелый и белый. Под белой снежной шубой. Там, внутри мороза и смерти, – жизнь. Как понять эту страшную тайну?
А никак. Никто не поймет никогда.
Парочка медленно шла, и ноги слепого осторожно щупали путь.
Жена нежно вела слепого мужа под ручку.
Народ на остановке посторонился, давая пройти им.
Бродяга губы от бутылки оторвал. Прищурился.
Они оба шли мимо него – жена и муж, муж и жена.
Бродяга, не отрывая глаз от них, зачерпнул грязной, кривой, корявой рукой грязный, черный, вокзальный снег. Снег, перемешанный с гарью и углем, с бензином и солью.
В одной руке – сладкая бутылка, в другой – соленый снег.
Выше поднял бутылку. Голову поднял, высоко закинул. Пока отхлебывал сласть – в небо глядел. А потом над рукой склонился и губами грязный снег из ладони ухватил, цапнул зубами гнилыми, а снег уже таял. И он размазал его по лицу, размазал крепко, зло, будто слезы. А сам – улыбался.