Серая кошка в номере на четыре персоны — страница 21 из 35

Здесь встретил он май сорок пятого, а еще шесть лет спустя с медалью окончил школу и уехал поступать в САГУ.

Пять лет на филфаке пролетели незаметно. Он учился и работал, потому что стипендии не хватало, а родных, которые могли бы ему помогать, у него не было, разве что тетка в Москве, которая после войны разыскала племянника и даже приехала в Хиву, чтобы забрать его из детдома, но в последнюю минуту почему-то изменила свое решение и даже писать ему перестала.

Защитив диплом, он вернулся в Хорезм.

Он был впечатлителен, горяч, напорист, фанатично влюблен в Хорезм, в его людей, в его овеянное дыханием легенд прошлое, бурлящее сегодня, зовущее на подвиг завтра. Пожалуй, ни в одной другой области республики лозунг «Хлопок — трудовая слава узбекского народа!» не воспринимался так буквально и предметно, как здесь. Заботой и думами о «белом золоте» жило от мала до велика все население оазиса: дехкане, рабочие, интеллигенты, учащиеся. Даже дряхлые старики выходили в страду на поля, призывно мерцающие миллионами раскрывшихся коробочек, ибо забота о хлопчатнике была тем, что составляло главное содержание всей их жизни и без чего, выйдя на пенсию, они не чувствовали себя полноценными людьми. Раз и навсегда заведенный цикл полевых работ — от январских промывок до декабрьского взмета зяби — требовал, несмотря на механизацию почти всех процессов, огромного труда, напряжения духовных и физических сил, работы с полной отдачей. Земледелец, словно атлант, держал на своих плечах будущее рукотворного оазиса, и стоило ему хотя бы немного расслабиться, нарушить сложившуюся столетиями ритмичность полевых работ, как насыщенные ядовитыми солями подпочвенные воды поднялись бы к поверхности, уничтожая на своем пути по вертикали практически все живое. Стиснутый двумя великими пустынями клочок плодородной земли вдоль Амударьи как бы олицетворял собой извечное противоборство человека со стихией, противоборство, из которого человек неизменно выходил победителем, закаляясь физически и духовно, обретая и укрепляя в себе такие высокие качества, как трудолюбие, стойкость, оптимизм, великодушие, отзывчивость и беспредельную любовь к трудной, суровой и бесконечно родной земле.

Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы. Он выдвинул пепельницу из подлокотника, загасил окурок и снова откинулся на спинку кресла.

…Он исколесил ее вдоль и поперек, эту удивительную землю, жадно впитывая в себя все, что встречалось на пути, и накатанные колеи проторенных дорог были не по нему. Уже окончательно решив стать журналистом, он ушел с бригадой газосварщиков на строительство первой очереди магистрального газопровода Средняя Азия — Центр, исходил с геологоразведочной партией Каракумы, побывал на Мангышлаке, зимовал с чабанами в Кызылкумах, провел полевой сезон с археологической экспедицией на раскопках Топрак-Калы. На Устюрте среди опаленных солнцем камней его влекли к себе могильники казахских родов адай и табын. На ощетинившемся лесом вздыбленных деревянных лестниц туркменском кладбище Исмамут-ата он бродил по сырым, и затхлым переходам вросшей глубоко в землю мечети, пытаясь постичь образ мыслей родовых вождей, собравшихся здесь три четверти века назад, чтобы поднять кочевых туркмен на войну против хивинского хана.

Еще не задумываясь о том, что когда-нибудь всерьез возьмется за перо, он инстинктивно стремился увидеть, прочувствовать, пережить, запечатлеть в памяти, как можно больше. Его заносило из стороны в сторону, и земля под ногами раскачивалась, словно палуба несущегося по бурному морю корабля.

Увлекающийся по натуре, он влюблялся и разочаровывался, обретал и терял друзей, наживал врагов, был категоричен в суждениях, верил в свою правоту и постоянно в ней сомневался. И еще он самозабвенно любил спорт. Бокс, штанга, легкая атлетика, плавание наложили свой отпечаток на его внешность: он был высок, строен, широкоплеч, легко переплывал Амударью в половодье, завоевывал призы на республиканских соревнованиях, сам того не подозревая, был кумиром ургенчских мальчишек и не только их: четверть века спустя бывшая одноклассница, успевшая к этому времени обзавестись внуком, призналась ему в приливе откровения:

— Ты плавал, как Тарзан, а сложен был еще красивее. Мы все были от тебя без ума. А ты смотрел поверх нас. И обижаться на тебя было бессмысленно — просто ты жил чем-то другим…

Он мысленно улыбнулся. Не так уж и далека была от истины эта сохранившая воспоминания юности бабушка.

Ему захотелось курить, он пошарил в кармане, но вспомнил, что отдал сигареты, и посмотрел в ее сторону. Она сидела, по-прежнему отвернувшись к иллюминатору, и было в ее позе что-то от каменной неподвижности статуи. Голубая пачка «ТУ-134» и спички покоились у нее на коленях. Он уже потянулся было за сигаретами, но передумал и опустил руку на подлокотник.

Убаюкивающе гудели моторы.

Подавляя в себе желание закурить, он старался думать о посторонних вещах и неожиданно для самого себя вспомнил разговор, который состоялся вскоре после его возвращения из Москвы, разговор, которому он в то время не придал значения, постарался забыть и даже забыл, и который, оказывается, все же сохранился в его памяти и представал теперь перед ним в новом, совсем ином свете.

ТАШКЕНТ. НОЯБРЬ 1975 ГОДА

Аъзамджон ворвался в его кабинет как всегда шумный, жизнерадостный, говорливый, по-медвежьи переваливаясь с боку на бок и широко распахнув руки. Они обнялись.

— Как долетели, акаджон? Как дома? Все живы-здоровы? А я вот только возвращаюсь — погода подвела. Двое суток в Домодедове загорал.

Конечно же, он хитрил. Торчать в аэропорту, изнывая от безделья, было не в его характере. Он наверняка побывал за это время и в столичном правлении общества, и в клубах, и в первичных организациях книголюбов. Семинар семинаром, а увидеть работу собственными глазами — совсем другое дело. И если он деликатно теперь об этом помалкивал, то лишь для того, чтобы потом неожиданно для всех блеснуть какой-нибудь новой «ферганской» инициативой. Так бывало уже не раз.

За год до того едва не разразился скандал, когда вдруг выяснилось, что несколько десятков первичных организаций Ферганского областного отделения общества созданы и развернули оживленную работу по книгообмену на крупных промышленных предприятиях Москвы, Киева, Дудинки, Норильска, Набережных Челнов и многих других городов страны.

Чуть не силком вытянутый на трибуну, Аъзамджон с подкупающей наивностью удивленно разводил руками:

— Интересный народ! Радоваться надо, а они возмущаются! Свою пользу не понимают, чудаки! Для вас же лучше: мы вам организации создали, работу начали — чем плохо?

— А членские взносы? — возражали ему. — Взносы-то на ваш счет идут!

— Э-э! — искренне недоумевал Аъзамджон. — Что важнее — рубли считать или делом заниматься? Создавайте у нас свои организации — пожалуйста! Только спасибо скажем!

Спор окончился ничем, и вопрос так и остался открытым.

— Что новенького привез, Аъзамджон? — спросил он, когда улеглись первые волнения встречи.

— Есть кое-что, — ферганец похлопал ладонью по нагрудному карману. — В записной книжке пока. Подумаем, обмозгуем, потом расскажу, ладно?

«Что-то его угнетает, — подумал он, хотя внешне Аъзамджон, казалось бы, оснований к этому не подавал. — Хочет сказать и не решается».

Расспрашивать в таких случаях было бесполезно. Это он знал и не стал задавать вопросов: пусть сам решает, говорить или нет.

Разговор состоялся уже поздно вечером, на вокзале, куда он приехал проводить Аъзамджона.

— Вы меня извините, акаджон, — Аъзамджон покраснел, взглянул на него умоляющими глазами и тотчас отвел их в сторону. — Это, наверное, не мое дело, только все равно я спрошу, ладно?

— Конечно, спрашивай. — Его всегда поражало, как совмещаются в этом рослом, по-мужски решительном парне напористость, умение мгновенно сходиться, находить общий язык с незнакомыми людьми и по-детски робкая застенчивость, тонкая деликатность, когда разговор касался интимных тем. — Я с утра за тобой наблюдаю, так что не изводи себя, выкладывай.

— Правда? — ферганец облегченно вздохнул.

Он задумчиво провел ладонью по металлическому поручню вагона, сцепил пальцы, потянул на себя, словно пробуя на прочность.

— Смотри, состав не опрокинь.

— Что? А-а… Ладно, пусть стоит. — Аъзамджон улыбнулся, оставил поручень вагона в покое. — У вас это… Ну там, в «Березках»… Серьезно? Или просто так?

— Не знаю, Аъзамджон. Кажется, было серьезно.

— Было? — почему-то обрадовался Аъзамджон.

— К сожалению, да…

— А вы не жалейте.

— Почему?

— Не надо. Я вам кое-что сказать хотел, а теперь не буду. Прошло и прошло.

— Как хочешь.

— Разве во мне дело? В Дадабековой дело. Вы думаете, она один человек, а она совсем другой…

— Может быть…

— Точно. Только вы к сердцу близко не принимайте, ладно?

— Ладно, — улыбнулся он. — Ну, бывай здоров. Привет дома всем. Лезь в вагон, а то от поезда отстанешь.

Поезд ушел, буднично постукивая колесами на стыках. Растаяли в сумерках огоньки хвостового вагона. А он еще долго стоял один на опустевшем перроне, глядя, как дрожит, переливается вдали изумрудный глазок семафора, и ощущая, как тоскливое предчувствие знобящим холодком закрадывается в душу.

АШХАБАД. МАЙ 1976 ГОДА

Он очнулся от мягкого прикосновения ее руки.

— Почему ты молчишь?

Он пожал плечами.

— А что мне остается?

— Бедняга… — Лицо у нее было задумчиво-грустное, и голос звучал негромко, словно издалека.

— Не надо меня жалеть, — поспешно произнес он. — Что угодно, только не жалость.

— Понимаю. — Теперь она смотрела в иллюминатор на проплывающие мимо ослепительно белые клубящиеся громады облаков, и выражение ее лица неуловимо менялось от причудливого чередования рассеянного света и прозрачных теней. — Ты был далеко. От тебя не было писем. Ты уехал тогда из Москвы взвинченный до предела, сжег за собой все мосты, не оставил никакой надежды…