Назаренко сидит на дне окопа и вынимает патроны из холщовой пулеметной ленты. Вынет патрон, подержит его в ладони и бросает в патронную цинку.
Сколько осталось этих розоватых цилиндриков, согретых грязной солдатской ладонью? Думаю, не больше двадцати. Для «Горюнова» это — не хлеб, вот почему Семен решил вытащить их из ленты и поделить на двоих, чтобы можно было стрелять из винтовок. Вот их-то у нас вдоволь.
— Серега (и здесь меня зовут Серегой), что там?
— Ничего. Тихо, Похоже, немец у танка умер. Не стонет больше.
— А может, уволокли?
— Может…
Я стою у пулемета, навалившись грудью на край площадки, и смотрю вперед, в сторону противника, хотя ничегошеньки не вижу. Ночь, глухая и душная, свалилась мне на плечи и словно прижала невидимой, но ощутимой тяжестью к жесткой, горячей земле, сплошь усыпанной мелкими белыми камешками, похожими на спрессованную известь. Белгородская земля…
— Тридцать один, — с хрипотцой говорит Назаренко. — Если ночью нас с тобой не сменят, утром продержимся минуты три-четыре.
— А потом? — даже не подумав, спрашиваю я.
— Потом, Серега, мы с тобой ударим в штыки и яростной контратакой отбросим эту хваленую моторизованную дивизию СС на исходный рубеж.
— Чего ты, сержант, глупости городишь?
— А ты умные вопросы задавай, стратег! Чай не первый день на фронте. — Семен с трудом поднимается. — Вот тебе пятнадцать, мне, командиру, шестнадцать. А наш товарищ «Горюнов» поголодает, если и ему ночью что-либо не подкинут.
Семен, по характеру, повадкам даже внешне чем-то напоминает Тятькина. Я как-то даже рассказал ему про Тимофея, но Назаренко на полном серьезе ответил, что в Томской области другого такого человека, как он, нет, а в других областях такие родиться не могут. До войны Семен работал на лесосплаве.
Голова сержанта перебинтована, и в темноте она мне кажется белым, маячащим перед глазами пятном. Где-то пополудни осколок, словно клинок, вспорол ему кожу на лбу, рассек бровь, лицо залило кровью, санинструктор предложил Семену после перевязки «топать» на батальонный медицинский пункт, но он отказался: на два пулемета во взводе оставалось четыре человека.
И вот нас двое. Правда, скоро должен вернуться третий, Реут, они с санитаром поволокли на плащ-палатках раненых, но мне кажется, он не вернется.
Почему? Не знаю. Не верю я ему. Назаренко тоже не верит, только не говорит про это. Ведь не пожелал же он остаться вдвоем с Реутом, хотя санитар просил сержанта назначить для эвакуации раненых меня.
— Серега, ты тут бди, а я схожу к фельдшеру.
Семен берет карабин и уходит по траншее вправо.
Одному становится тоскливо и страшно до жути. Я заряжаю винтовку пятью патронами и продолжаю наблюдать за противником. А там словно все вымерло, словно враг передумал наступать дальше, собрал свои манатки и скрылся. Куда? А бес его знает. Может, в свой фатерланд. Если бы так! Я-то знаю, что эта тишина обманчива.
Итак, на безымянной мы стоим около суток. Немцы не смогли нас сдвинуть к востоку ни на шаг. Мы, как говорил Лобанок, уперлись ногами в высоту, и ни танками, ни артиллерией и минометами, ни дьявольскими бомбежками с рассвета дотемна они оказались не в силах столкнуть нас к ее подножию.
Левее, метрах в ста, должна находиться седьмая рота нашего батальона, или то, что от нее осталось. А вот осталось ли что, мы с Назаренко не знаем.
Совсем недавно, перед заходом солнца, на ее позиции еще ползали немецкие танки, но прорваться через оборону роты не смогли и уползли назад под огнем нашей артиллерии, сердито отплевываясь из разнокалиберных, то коротких, то длинных стволов.
Штук пять, если не больше, сгорело. Один вспыхнул недалеко от нашего окопа и только недавно перестал окуривать черным ядовитым дымом. Около него надсадно и долго не по-немецки, а как все, по-человечески кричал раненый танкист.
Приходит Назаренко. Молча становится рядом, зорко всматривается незабинтованным глазом в сторону противника, пользуясь внезапной вспышкой его же осветительной ракеты, потом говорит:
— Плох наш доктор. А санитара и Реута все нет.
— Что делать будем?
— Не знаю, Серега. Пить просит. А где взять воды?
При одном упоминании слова «вода» у меня кто-то начинает царапать в горле: оно вдруг становится горячим, я делаю один за другим большие глотки воздуха и несмело предлагаю сержанту:
— Может, дадим из той, что для охлаждения ствола оставили?
— Ее кот наплакал. Да и та наполовину с ружейным маслом.
Мы молчим некоторое время, потом Семен говорит:
— Умрет без воды доктор…
— Известно, умрет.
— А вода, Серега, есть…
— Где? — вскрикиваю я.
— Не ори! Рядом вода, но…
— Что «но»?
— Видишь ли, Серега, — Назаренко тяжело вздыхает, кладет руку мне на плечо, — вода действительно неподалеку есть. Дороговатая. Один котелок может стоить жизни. Если бы мог, то рискнул бы, но что я увижу в темноте одним глазом? А посылать тебя на такое дело не могу. Совесть не велит.
— Где вода?
— Пойдешь?
— Говори: где вода?
— Сгоревший хутор впереди помнишь?
— Там есть колодец!
— Не без того. Между яблонями. Вчерашней ночью, когда пробегали мимо, я заприметил. Но есть ли в хуторе немцы — не знаю. По моим расчетам, колодец должен находиться на нейтралке.
Я иду на хутор. В левой руке — два котелка, правая свободная. За поясом у меня — штык от самозарядки Лобанка. Другого оружия нет. Назаренко сказал, что винтовка в случае рукопашной схватки только помешает. Он приказал, именно приказал, все двести метров к колодцу и обратно ползти ужом на брюхе. В случае чего — живым врагу не даваться.
Конечно, ползти обратно с котелками, наполненными водой, — не сахар, но что делать, если наши стеклянные фляжки давно покололись и только чехлы от них, сморщенные и грязные, болтаются у нас на поясных брезентовых ремнях.
Ползу прямо по склону, стараясь не задевать котелками о землю. Но они все-таки звенят, проклятые, и на один надеваю свою вывернутую во всю длину пилотку. Когда очередная осветительная ракета со стороны немцев, по-змеиному шипя, взмывает вверх, я замираю и жду пулеметной или автоматной очереди в свою стриженую голову, не защищенную даже пилоткой.
Но пока все обходится. На склонах высоты, я знаю, лежат трупы. Много трупов. То в гимнастерках, то в летних светло-зеленых мундирах со знаками СС на петлицах, и меня, живого, не так-то легко отличить от них. Это уж точно.
Перебираюсь через неглубокую канавку, потом через измятую танками изгородь. Вот и яблони, о которых говорил Семен. Но где среди них колодец? Приподнимаюсь на колени и слышу, как справа от меня булькает. Снова опускаюсь на четвереньки, ложусь пластом и ползу на звук стекающей в колодец воды. Не знаю, почему она стекает в колодец, но такой звук бывает лишь тогда, когда на срубе стоит дырявое ведро и струйки воды сочатся Из него обратно, в холодную, жутковато таинственную темень колодца.
В следующее мгновение моя душа уже мчится в пятки. У сруба на коленях стоит гитлеровец.
На фоне густо-серого неба я отчетливо вижу его каску. Он что-то делает, но что не знаю, во всяком случае, руки его заняты.
Не ведаю, каким движением, а может, и не движением вовсе, а одним дыханием или стуком сердца я выдаю себя. Немец вдруг оборачивается в мою сторону, негромко говорит:
— Вассер, Ганс!
Я выхватываю из-за пояса штык-кинжал и, спасибо Тятькину, через секунду враг падает к моим ногам…
Надо уходить. Быть может, этот Ганс рядом. Шарю руками в поисках котелков и натыкаюсь на что-то холодное и мокрое. Фляжки. Немецкие фляжки в суконных чехлах. Штук пять или шесть, надетых на солдатский ремень. Все наполнены водой. Я, очевидно, застал немца в тот момент, когда он навинчивал на них крышки.
На срубе, рядом с ведром, из которого все еще струится в колодец вода, лежит «шмайсер».
Хватаю его, ремень с фляжками и что есть духу бегу обратно. Где-то позади гремит пулеметная очередь. Но это, оказывается, не в мой адрес, а гораздо левее. Пока светит очередная ракета, лежу, отдыхаю, потом вскакиваю и мчусь наверх по склонам нашей безымянной.
Назаренко ни о чем не спрашивает. Он торопливо снимает с ремня две фляжки. Одну протягивает мне, с другой идет к старшему военфельдшеру.
Вода. Она вошла в меня как молодая свежая кровь в организм, истощенный тяжелым недугом. Я выпил полную фляжку, мог бы выпить еще две, но не имел на это права.
Теперь мне нужно немного прийти в себя, осмыслить все происшедшее. В течение этих последних пяти или десяти минут мною руководил инстинкт, а не разум. Я толком все же не знаю, что произошло, хотя, если хотите, могу рассказать обо всем до мельчайших деталей. А вот соединить эти детали, эти штрихи в единое целое, нарисовать из них картину происшедшего, я, наверное, не смогу. Здесь нужен ум философа, аналитика, а не мой солдатский.
Хорошо, что Семен пока ни о чем меня не спросил, хотя, конечно, обо всем догадался.
Возвращается Назаренко, садится на дно окопа, снимает с ремня очередную фляжку, не спеша отвинчивает крышку, делает глоток. Затяжной, звучный. Потом вытирает губы тыльной стороной ладони и говорит:
— Ступай. Тебя доктор зовет.
— Зачем?
— Он скажет.
Старший военфельдшер лежит укрытый до подбородка солдатской шинелью. Под головой — санитарная сумка. Лицо его я вижу в темноте плохо, но могу сказать, что оно сильно осунулось, глаза глубоко спрятались под седые пышные брови. Он один в батальоне носил «кубари», все остальные средние командиры давно ходили в погонах. Говорили, что комбат не раз приказывал старшему военфельдшеру сменить петлицы на погоны и получить пистолет, но наш доктор не делал ни того, ни другого.
— Товарищ боец Кочерин, — тихо говорит мне старший военфельдшер, с трудом выдавливая из себя слова, — несколько минут назад вы совершили подвиг: принесли тяжелораненому воду…
Старший военфельдшер некоторое время молчит, глядя в высокое, усеянное звездами небо, потом жестом показывает мне, чтобы подвинулся ближе и продолжает: