У Билли Марчанта знак был на куртке.
Брад Уизерспун вывел его чернилами на своей студенческой шапочке. Шапочка лежит у него где-то в шкафу, возможно, под бельем, которое он забыл отвезти домой, чтобы мама постирала.
Ник Праути сказал, что нарисовал знаки мира на конвертах своих любимых пластинок: “Начхаем на заботы” и “Уэйн Фонтана с Умопомрачителями”.
— Да у тебя ума не хватит, чтобы помрачиться, яйца зеленые, — пробормотал Ронни, и ладони загородили хихикающие рты.
Еще несколько человек сообщили, что у них есть знаки мира на учебниках или предметах одежды. И все утверждали, что нарисовали их задолго до появления граффити на северной стене Чемберлен-Холла. И последний, сюрреалистический штрих: Хью встал, вышел в проход и задрал штанины джинсов настолько, чтобы показать желтые носки, обтягивающие его волосатые голени. На обоих носках был нарисован знак мира маркером для меток на белье, который миссис Бреннен дала своему сыночку с собой в университет — скорее всего за весь семестр хренов маркер был использован в первый и последний раз.
— Как видите, — сказал Скип, когда признания и демонстрирования завершились, — сделать это мог любой из нас.
Душка медленно поднял голову. От багровой краски на его лице осталось только пятно над левой бровью, смахивавшее на ожог.
— Почему вы врете ради него? — спросил он, выждал, но никто не отозвался. — До каникул Дня Благодарения ни у кого из вас не было ни единого знака мира ни на одной вещи, хоть под присягой покажу и ставлю что угодно, до этого вечера почти ни у кого из вас его не было. Почему вы врете ради него?
Никто не ответил. Тишина росла, и с ней росло ощущение силы, и мы все ее чувствовали. Но кому она принадлежала? Им или нам? Ответа не было. И все эти годы спустя настоящего ответа пока так и нет.
Затем к трибуне направился декан Гарретсен. Душка не смотрел в его сторону, но тут же попятился. Декан оглядел нас с веселой улыбочкой.
— Это глупость, — сказал он. — То, что написал мистер Джонс, было глупостью, а эта ложь — еще большая глупость. Скажите правду, ребята. Признайтесь.
Никто ничего не сказал.
— Мы поговорим с мистером Джонсом утром, — сказал Эберсоул. — Быть может, после этого кому-нибудь из вас, ребятки, захочется слегка изменить свои истории.
— Я бы не стал особенно доверять тому, что вам может наговорить Стоук, — сказал Скип.
— Верно, старина Рви-Рви опупел, как крыса в сральне, — сказал Ронни.
Послышался странный сочувственный смех.
— Крыса в сральне! — заорал Ник. Его глаза сияли. Он ликовал, как поэт, которого наконец-то осенило Ie mot juste <требуемое слово (фр.).>. — Крыса в сральне, вот и весь старина Рви. — И в том, что явилось, пожалуй, заключительным триумфом безумия над рациональностью, Ник Праути с совершенством изобразил Фогхорна Легхорна:
— Говорю же, говорю вам, мальчик спятил! Потерял колесо колясочки! Потерял две трети карт из колоды! Он…
Мало-помалу до Ника дошло, что Эберсоул и Гарретсен смотрят на него — Эберсоул с брезгливостью, Гарретсен почти с интересом, будто на новую бактерию под микроскопом.
— ..немножко головой тронулся, — докончил Ник, уже никому не подражая от смущения, этого бича всех великих артистов. Он торопливо сел.
— Я имел в виду не совсем это, — сказал Скип. — И не то, что он калека. Он чихал, кашлял, и из носа у него текло с того дня, как вернулся. Даже ты должен был это заметить. Душка.
Душка не ответил, даже на этот раз не отреагировал на прозвище. Да, пожалуй, он действительно очень устал.
— Я только хотел сказать, что он может наговорить много чего, — сказал Скип, — и даже сам этому верить. Но он тут ни при чем.
Улыбка Эберсоула вынырнула из небытия, но теперь в ней не было и крупицы юмора.
— Мне кажется, я понял соль ваших аргументов, мистер Кирк. Вы хотите, чтобы мы поверили, будто мистер Джонс не отвечает за надпись на стене, но если он все-таки признается, что причастен к ней, мы не должны верить его словам.
Скип тоже улыбнулся — тысячеваттной улыбкой, от которой сердца девушек грозили выскочить из груди.
— Вот именно, — сказал он. — В этом соль моих аргументов. Наступило мгновение тишины, а затем декан Гарретсен произнес то, что можно счесть эпитафией нашей краткой эпохи:
— Вы меня разочаровали, ребята, — сказал он. — Идемте, Чарльз. Нам тут больше нечего делать.
Гарретсен взял свой портфель, повернулся на каблуках и пошел к двери.
Эберсоул как будто удивился, но поспешил следом за ним. Так что Душке и его подопечным с третьего этажа осталось только смотреть друг на друга с недоверием и упреком.
— Спасибо, парни. — Дэвид почти плакал. — Спасибо в целую кучу говна.
Он вышел, опустив голову, сжимая в руке свою папку. В следующем семестре он покинул Чемберлен и вступил в землячество. Учитывая все, пожалуй, так было лучше всего. Как мог бы сказать Стоук: Душка утратил убедительность.
Глава 40
— Значит, вы и это украли, — сказал Стоук Джонс с кровати в амбулатории, когда наконец смог говорить. Я только что сообщил ему, что теперь в Чемберлен-Холле почти все украсили свою одежду воробьиным следком. Мне казалось, он обрадуется. Я ошибся.
— Не лезь в бутылку, — сказал Скип, похлопывая его по плечу. — Не напрашивайся на кровоизлияние.
Стоук даже не посмотрел на него. Черные обвиняющие глаза сверлили меня.
— Присвоили честь за сделанное, затем присвоили знак мира. Кто-нибудь из вас обследовал мой бумажник? По-моему, там лежало не то девять, не то десять долларов. Могли бы забрать и их. Чтобы уж совсем подчистую. — Он отвернул голову и начал бессильно кашлять. В этот холодный день начала декабря шестьдесят шестого он выглядел совсем хреново и куда старше своих восемнадцати лет.
Прошло четыре дня после плавания Стоука в Этапе Беннета. Врач — его фамилия была Карбери — на второй день, казалось, пришел к выводу, что практически все мы — близкие друзья Стоука, как бы странно ни вели себя, когда внесли его в приемную, — мы то и дело заходили узнать, как он. Карбери уж не знаю сколько лет лечил студенческие ангины и накладывал гипс на кости, вывихнутые на футбольном поле, и скорее всего знал, что на грани совершеннолетия поведение юношей и девушек непредсказуемо. Они могут выглядеть вполне взрослыми и при этом в избытке сохранять детские закидоны. Примером служит Ник Праути, выпендривавшийся перед деканом — таковы мои доказательства, ваша честь. Карбери не сказал, как плохо было Стоуку. Одна из санитарочек (почти уже влюбленная в Скипа, как мне показалось, когда увидела его во второй раз) прояснила для нас картину, хотя, в сущности, мы знали и так. Тот факт, что Карбери поместил его в отдельную палату вместо общей мужской, уже что-то сказал нам; тот факт, что первые сорок восемь часов его пребывания там нам не разрешили даже взглянуть на него, сказал нам побольше; тот факт, что его не отправили в стационар, до которого было всего восемь миль по шоссе, сказал нам больше всего. Карбери не рискнул перевезти его даже в университетской машине “скорой помощи”. Стоуку Джонсу было худо, дальше некуда. По словам санитарочки, у него была пневмония, начальная стадия переохлаждения из-за купания в луже, и температура, поднимавшаяся почти до сорока одного градуса. Она слышала, как Карбери говорил кому-то по телефону, что если бы автокатастрофа еще хоть нанемного уменьшила объем легких Джонса — или ему было бы тридцать — сорок лет вместо восемнадцати, — то он почти наверное умер бы.
Мы со Скипом были первыми посетителями, которых к нему допустили. Любого другого из общежития, уж конечно, навестил бы кто-то из родителей, но не Джонса, как мы знали теперь. А если у него были другие родственники, они не дали о себе знать.
Мы рассказали ему обо всем, что произошло в тот вечер, опустив лишь одно: смех, который забушевал в гостиной, когда мы увидели, как он в тучах брызг одолевает Этап Беннета, и не прекращался, пока мы не принесли его почти без сознания в приемную. Он молча слушал мой рассказ о том, как Скип придумал украсить наши учебники и одежду знаками мира, чтобы Стоук больше не выделялся. Даже Ронни Мейлфант согласился, добавил я, и не пискнул. Сказали мы ему для того, чтобы он мог согласовать свою версию с нашей; сказали еще и для того, чтобы он понял, что теперь, признав свою вину (честь в сотворении граффити), он навлечет неприятности не только на себя, но и на нас. И сказали мы ему без того, чтобы сказать ему в открытую. Этого не требовалось. Ноги у него не работали, но между ушами все было чин-чинарем.
— Убери свою руку, Кирк. — Стоук ужался, насколько позволяла узкая кровать, и снова закашлялся. Помню, я подумал, что, судя по его виду, он и четырех месяцев не протянет, но туг я ошибся. Атлантида канула на дно, но Стоук Джонс все еще на плаву: имеет юридическую практику в Сан-Франциско. Его черные волосы осеребрились и красивы не хуже прежнего. Он обзавелся красным инвалидным креслом. В программах кабельного телевидения оно выглядит очень эффектно.
Скип разогнулся и сложил руки на груди.
— Благодарности я не ждал, но это слишком-слишком, — сказал он. — На этот раз ты себя превзошел, Рви-Рви.
— Не называй меня так! — Его глаза сверкнули.
— Тогда не называй нас ворами только за то, что мы старались выручить твою тощую жопу. Черт, мы же СПАСЛИ твою тощую жопу!
— Никто вас об этом не просил.
— Да, — сказал я. — Ты никого ни о чем не просишь, так? Думаю, тебе понадобятся костыли покрепче, чтобы выдерживать всю злость, которую ты в себе носишь.
— Злость — это то, что у меня есть, дерьмо. А что есть у тебя? Всякая всячина, которую требовалось поднагнать, вот что было у меня. Но Стоуку я этого не сказал. Почему-то я не думал, что он растает от симпатии.
— А что ты помнишь из того дня? — спросил я.
— Помню, как написал “е…ый Джонсон” на общежитии — я это обдумывал уже пару недель, — и помню, как пошел в час на занятия. А на них обдумывал, что я скажу декану, когда он меня вызовет. Какого рода ЗАЯВЛЕНИЕ я сделаю. После этого только обрывки. — Он сардонически усмехнулся и завел глаза в синеватых глазницах. Он пролежал тут без малого неделю, но все равно выглядел безмерно усталым. — По-моему, я помню, как сказал вам, ребята, что хочу умереть. Было это?