Выбравшись на берег, бойцы долго ползли по низкому, топкому лугу, заросшему жесткой, колючей травой.
Снова начался лес. На опушке группа наткнулась на проволочные заграждения и мины. Теперь впереди шел Архипов. Он хорошо знал принятую противником на этом участке систему минирования, осторожно и умело вел разведчиков.
Когда группа выбралась на изрытое картофельное поле, бойцы приободрились — все предвещало близкое жилье.
Так оно и оказалось. На темно-фиолетовом фоне неба черными сгустками наметились силуэты хат. Воины залегли на окраине хуторка, всматривались, прислушивались. У крайней хаты темнели две грузовые машины с кузовами, затянутыми брезентом. На косогоре у сарая виднелась фигура часового в каске. В центре хутора стоял дом под железной крышей, с наглухо закрытыми ставнями. Естественно было предположить, что именно в нем расположились гитлеровские офицеры.
Сделав знак бойцам Северов осторожно пополз огородами к дому под железом. Подобравшись к плетню, Северов убедился, что расчет правильный. Во дворе под навесом стояла легковая автомашина, а у крыльца взад-вперед прохаживался часовой с автоматом на груди.
План созрел быстро: Костров поползет под навес и там начнет возню, чтобы привлечь внимание часового. Часовой подойдет к навесу и окажется спиной к плетню. Здесь с кинжалом его будет ожидать Усманов.
Неслышно, по-кошачьи уполз в темноту Костров. Прошло несколько минут, и под навесом раздался чуть слышный скрип. Часовой остановился, прислушался. Скрип повторился. Немец изготовил автомат и направился к навесу. Он шел осторожно, вглядываясь в темноту, держа палец на спусковом крючке. Под навесом было тихо. Сделав еще шага три, часовой остановился, прохрипел:
— Хальт!
Тишина. Постояв с минуту в нерешительности, часовой опустил автомат и пошел к дому. Снова раздался скрип. Часовой быстро повернулся и сделал несколько шагов к навесу. Теперь он стоял в двух метрах от Усманова, спиной к нему. Ясно была видна сутулая фигура немца, даже доносился едкий запах пота.
Усманов поднялся над плетнем и занес руку с кинжалом. Неожиданно под ногой хрустнула хворостина. Гитлеровец, обернулся, выпучил залитые страхом глаза. Усманов с силой опустил кинжал, и часовой, хватаясь руками за воздух, повалился набок.
Бойцы двинулись к дому. Входная дверь не была заперта. В сенях тяжело пахло квашеной капустой и ваксой. Северов осторожно приоткрыл дверь в комнату. Голубоватое лезвие карманного фонарика скользнуло по стене, по висящим на ней фотографиям, перекинулось на стол, уставленный посудой, и остановилось на кровати, где без сапог, в расстегнутом кителе спал офицер. Из открытого рта с клекотом и бульканьем вырывался храп.
Костров и Кузин в два прыжка очутились у кровати. Офицер замычал, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп. Но, связанный по рукам и ногам, скоро затих и только таращил мутные, ничего не понимающие глаза.
Обратный путь был не так удачен. Уже намечался рассвет, и у грузовых машин, громко переговариваясь, возились шоферы. Правда, они не заметили разведчиков, кравшихся вдоль плетня. Но на открытом картофельном поле их обнаружил часовой, стоявший у амбара, и поднял тревогу. Хутор сразу наполнился криками, беготней, беспорядочной стрельбой. Пугливыми сполохами взметнулись в светлевшее небо ракеты, зачастили торопливые пулеметные очереди.
На опушке леса лейтенант приказал Усманову и Бредюку залечь в ров и прикрыть отход группы. Разведчики молча, не прощаясь, ушли. Только по их сумрачным лицам можно было судить, чего стоило это молчание. Всю дорогу они тревожно прислушивались к очередям ручных пулеметов Усманова и Бредюка: живы, дерутся…
Сначала умолк один пулемет. Может быть, кончились патроны? Потом замолчал и второй. Бойцы переглянулись, замедлили шаг. Северов остановился. Вернуться? Попытаться спасти товарищей. А задание? А «язык»? Сзади раздались два — один за другим — взрыва, и сразу стало тихо. Каждый понял: это гранаты Усманова и Бредюка. Не глядя друг на друга, бойцы быстро пошли к болоту.
Группа уже достигла брода, когда минометная батарея противника открыла огонь. Первые мины легли далеко впереди. Но, очевидно, брод у гитлеровцев был пристрелян. Вскоре мины стали шлепаться вокруг разведчиков.
— Быстрей! Бегом! — приказал Северов. Пригнувшись, он побежал к броду, но разорвавшаяся рядом мина швырнула его в сторону. Лейтенант упал в осоку, захлебываясь болотной водой. Архипов и Костров подхватили командира и бросились через болото. Теперь двигаться было во много раз труднее. Приходилось нести на плечах лейтенанта и подталкивать осоловелого от страха гитлеровца. А минометный огонь все усиливался. То и дело рвущиеся вблизи мины задерживали отход разведчиков.
Уже совсем рассвело, когда бойцы вышли в расположение своей части и доставили «языка» на КП командира батальона. Через час, бледный, ошеломленный случившимся, обер-лейтенант сидел в машине рядом с подполковником Грибовым. Машина мчалась по путаным фронтовым дорогам. Грибов торопил шофера, нетерпеливо поглядывая на часы и почти с нежностью — на пленного: задание командующего было выполнено!
XIX
Лейтенанта Северова положили в блиндаже санроты — везти в медсанбат уже не было смысла. Северов умирал. Один осколок мины перебил позвоночник, другой застрял в животе. Лейтенант лежал, запрокинув голову, и на землистом лице его уже по-мертвому заострился восковой нос.
Когда Верховцев вошел в блиндаж, Белова на коленях стояла перед умирающим, положив руку на его потный лоб. И ее рука казалась последней нитью, связывающей лейтенанта с жизнью, единственным, чем можно укрыть, защитить Олега от того страшного, что неумолимо надвигалось на него.
«Видно, и вправду любит», — подумал Верховцев и шепотом спросил:
— Ну как?
Белова не ответила, не повернула головы. Но раненый открыл глаза. Не узнавая, смотрел на майора, потом судорога прошла по лицу, он отвернулся и застонал. Галя поднялась с колен, блеснула измученными глазами, сказала голосом, которому невозможно было не повиноваться:
— Уйдите! Он не хочет вас видеть.
Верховцев с недоумением посмотрел на Белову. В черных, ввалившихся глазах девушки, освещая ее бледное лицо, горела ненависть.
«Бред какой-то, — думал Верховцев, выходя из блиндажа. — Только добра хотел я. Не место ей было во взводе. А любовь? Откуда я мог знать, что у них такая любовь. И вот теперь он умирает, а она ненавидит меня, словно я виноват в его смерти».
В штаб Верховцев вернулся не в духе. Как всегда, навалилось много разных спешных, неотложных дел, и вдаваться во все тонкости психологических переживаний не было времени. Все же перед глазами то и дело возникал блиндаж, мертвеющее лицо Северова, измученные глаза Беловой.
«Черт знает что такое!» — отмахивался он от назойливых воспоминаний. Но против воли уже шевелилось в душе сомнение: не допустил ли ошибку? Без умысла, не по злой воле, но все же причинил горе молодым людям. И главное, поправить ничего нельзя, как нельзя снова заставить биться остановившееся, мертвое сердце.
Вечером адъютант старший доложил Верховцеву, что лейтенант Северов скончался. Хотя Верховцев ждал этого сообщения, все же оно горько напомнило сцену в блиндаже.
— Дайте мне домашний адрес Северова, я напишу письмо его родным.
— Родня у него небольшая — одна мать. Ни жены, ни детей. — И Орлов не то с грустью, не то с завистью добавил: — Таким хорошо умирать!
Верховцев задумался: «Таким хорошо умирать!» И он теперь одинокий. Значит, и ему будет хорошо умирать. Орлов, взглянув на командира, спросил участливо:
— Устали, товарищ майор?
Верховцев поднялся:
— Этой девушке, что во взводе жила, Белова, кажется… Может быть, ей что-нибудь нужно… одним словом… сделайте для нее все необходимое.
— Слушаюсь! — И Орлов положил на стол комсомольский билет Северова и записную книжку в черном клеенчатом переплете. — Стихи писал. Хорошие. И почти в каждом о весне. А до весны и не дожил, — с укором заключил он.
— Билет передайте Бочарову, а записную книжку оставьте у меня, — устало сказал майор.
Когда Орлов вышел, Верховцев раскрыл записную книжку Северова. То чернилами — тщательно и аккуратно, то карандашом — наспех, кое-как, в ней были написаны стихи. Прочти их в книге или журнале — Верховцев тотчас забыл бы, как забывал десятки других. Но эти вкривь и вкось написанные строчки, полустершиеся, расплывшиеся, он воспринимал не как литературное произведение, а как живой человеческий документ, за которым стоял высокий юноша со строгим чистым лицом. И, читая строчку за строчкой, Верховцев с мучительной ясностью чувствовал прямую, нежную душу их автора.
Весна на фронт в таком явилась белом,
Что даже страшно было за нее.
Я жил в бреду, и я не знал, что делать, —
Везде лицо мерещилось твое…
Верховцеву на миг предстало лицо Беловой. К ней, без сомнения, были обращены эти слова: к худенькой девушке с черными тоскливыми глазами. Верховцев листал странички записной книжки и на каждой из них видел отсвет лица, всего облика девушки.
Золотым и голубым рассветом,
Дорогая, ты окружена,
Лишь тобою жизнь моя согрета,
Ты — моя последняя весна…
Последней весной, последней улыбкой, последней радостью была для Северова Галина Белова!
Лес сосновый пахнет медсанбатом,
В ржавых пятнах первая трава,
Но весна пришла, и у солдата
Кружится немного голова…
Прав был Орлов: в каждом стихотворении Северов писал о весне, видно, чувствовал, что не увидит больше неба, распахнутого апрелем, косого полета ласточки, мужественной колючей травинки, пробившейся к солнцу сквозь прель прошлогоднего листопада…
В самом конце записной книжки Верховцев прочел несколько строчек незаконченного, как видно, последнего стихотворения: