— Очень!
Белова нахмурилась. Было странно и неприятно, что несимпатичный человек, причинивший ей такое горе, назвал именно этот — действительно самый любимый ею чеховский рассказ, словно дотронулся до него чужими, холодными руками.
Верховцев, задумавшись, листал книгу. Неожиданно поднял голову, посмотрел на Галочку повеселевшими глазами, прочел наизусть:
— «…Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода… — Верховцев запнулся, но, вспомнив, продолжал: — А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю, смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…»
Белова с недоумением смотрела на Верховцева. Впервые увидела она грустные серые глаза, скорбную морщину у рта, седую прядь в красивых, свободно и волнисто отброшенных назад волосах.
Ничего не было удивительного в том, что два человека, любившие до войны Чехова, встретясь, вспомнили лучшие его рассказы. Кто не знает «Дома с мезонином» или «Даму с собачкой»? И все же в этом было что-то необычное, новое, словно легкой паутинкой протянулась между ними незримая связь. Конечно, связь между ними была и раньше: он — начальник, командир батальона, она — его подчиненная, рядовой, санитар. Он был ранен — она вынесла его с поля боя, спасла ему жизнь.
Но теперь ко всему этому добавилось новое, едва уловимое, в чем ни он, ни она не могли бы признаться даже самим себе.
Верховцев попрощался и ушел. Галочка снова взялась за книгу. Но не читалось. Хотелось лежать, закрыв глаза, ни о чем не думать! Но мысли подступали без спроса. Как все-таки странно! И что-то в нем есть новое, необычное, еще невиданное. Но что?
Вдруг догадалась и даже улыбнулась от неожиданности: очки! Командир батальона был без очков.
Вернувшись в свою палату, Верховцев в раздумье остановился у порога. Как бы впервые увидел он узкую госпитальную койку с жеваным казенным одеялом и тощей подушкой в желтой застиранной наволочке, тумбочку с пузырьками, противно пахнущими лекарствами, пыльные парты в углу. Как не гармонировало все это с охватившим его настроением. Он подошел к окну. Сад в тяжелых бахромах инея был тих и торжествен. Далеко за деревьями догорал ранний декабрьский закат, и снег на неметеных аллеях был нежно-розовым. Только в глубине сада, вокруг голых, черных, озябших кустов он синел нетронутой чистотой. Хотелось идти по такому запущенному саду, чувствовать на лице колючую свежесть воздуха, дышать всей грудью, взахлеб, и не думать о войне, о крови, о тяжких потерях.
«А о записной книжке я ей так и не сказал, — вспомнил он. — Придется вечером еще раз пойти».
Но Верховцев не пошел к Беловой ни вечером, ни на другой, ни на третий день. Он мог бы объяснить это очень просто и убедительно: зачем тревожить раненую. Он уже поблагодарил ее за мужественный поступок. Бочаров, без сомнения, тоже посетил Белову — в этом отношении он человек аккуратный — и, конечно, сообщил о том, что она представлена к правительственной награде. А что касается записной книжки, то дело не спешное, можно будет рассказать о ней и после возвращения в полк. Тем более что и записная книжка находится в штабе. Все ясно, правдоподобно.
Но сам Верховцев хорошо знал, что не только эти соображения мешают ему сделать несколько шагов по коридору и снова увидеть строгие и если теперь не враждебные, то равнодушные глаза на бледном осунувшемся лице. Он, уже не молодой, тридцатипятилетний человек, командир батальона, испытывал непонятное чувство неловкости перед девушкой. И к неловкости примешивалась жалость, всякий раз шевелившаяся в душе, когда он вспоминал Белову. Может быть, эта жалость появилась еще тогда, когда в блиндаже взвода Северова он впервые увидел на нарах девушку в ватнике и ватных шароварах, со спутанными маслянистыми волосами и слегка припухшим от сна бледным лицом. Кто она? Как попала в полк? Как переносит бессонные ночи, грязь, холод, кровь, возможность ранения, смерти?..
А может быть, Верховцев ошибался, и чувство жалости к Беловой пришло позже, когда адъютант старший доложил о смерти командира взвода лейтенанта Олега Северова и положил на стол старую записную книжку в черном клеенчатом переплете?
Читая тогда стихи Северова, Верховцев, понятно, не запоминал их. Но теперь, в госпитале, по странной причуде памяти сами собой встали в уме строчки:
Весна на фронт в таком явилась белом,
Что даже страшно было за нее.
Я жил в бреду, и я не знал, что делать, —
Везде лицо мерещилось твое…
Везде лицо мерещилось твое! Как любил Северов девушку! И может быть, эта, уже мертвая любовь мешала Верховцеву запросто пойти в палату к раненому солдату Галине Беловой.
К Беловой Верховцев пошел перед самым отъездом, когда полковой «виллис» уже стоял у подъезда госпиталя. В нескладном, белом халате Белова ходила по комнате высокая, выше, чем он думал, худая, тонкая. Быстро обернувшись, увидела Верховцева, смутилась и, чтобы скрыть это, нахмурилась.
— Как здоровье? — всматривался Верховцев в слегка порозовевшее лицо девушки. И, не дожидаясь ответа, поспешил объяснить: — Уезжать собрался.
— А меня врачи еще неделю продержать хотят, — сердито проговорила девушка. И совсем по-детски протянула: — Не выдержу — сбегу. Уж очень скучно!
То, что Белова говорила с ним просто и дружелюбно, без прежней холодности, обрадовало Верховцева.
— Запрещаю. Будьте послушны! — улыбнулся он и подумал, что разговаривает с ней, как с ребенком. — Может быть, вам что-нибудь нужно?
— Спасибо! — Белова печально посмотрела в окно, на голые макушки деревьев, раскачивающиеся на ветру. — Все у меня есть.
Верховцев еще с минуту постоял молча.
— Ну, прощайте! Желаю скорей поправиться! — и вышел из палаты.
XXII
С чувством радостного волнения возвращался Верховцев в полк. Только месяц провел он в госпитале, но по фронтовому календарю срок этот был немалый. Шофер Климушкин, известный своей осведомленностью в полковых делах, всю дорогу без устали выкладывал Верховцеву новости. Он сообщил о том, что командира полка срочно вызвали в штаб армии, что в третьем батальоне новый командир, усатый, как запорожец, что в полк пришло пополнение — сибиряки, добрые ребятки, что весной — это Климушкин, по его словам, знал из верных источников — на участке обороны армии начнется большое наступление.
Слушая болтовню Климушкина, Верховцев с особой остротой чувствовал, как дороги теперь ему все подробности полковой жизни. Хотелось скорей увидеть и карие улыбающиеся глаза Бочарова, и подтянутого, всегда безукоризненно одетого Орлова, и Архипова — славного разведчика Архипыча, теперь уж в офицерской форме — младшего лейтенанта, командира взвода разведки.
Только мысль, что нет больше Гарчиша, что нет Федусова, что на Урале в госпитале безногий Мытиков — о них успел рассказать Климушкин, — омрачала радость возвращения.
— А Галька-санинструкторша настоящей девахой оказалась, — не унимался Климушкин, лихо ведя машину по истерзанной фронтовой дороге. — Кто бы мог подумать! Из себя незавидная, с нашими саратовскими девчатами и не сравнишь, а на практике — герой! — И в раздумье добавил: — А может, и она родом из наших мест?
Все чаще навстречу попадались знакомые командиры и бойцы. По их приветствиям и улыбкам Верховцев чувствовал, что они искренне рады его возвращению. Тот холодок отчуждения, что был между командиром и подчиненными в первые дни по прибытии его в батальон, — по всему видно — растаял окончательно.
Это радовало и волновало Верховцева. Потеряв семью, одинокий в личной жизни, он привязался к людям, с которыми свела его военная судьба. Батальон стал для Верховцева родным домом в самом прямом смысле слова — другого дома у него не было.
Разносторонняя осведомленность Климушкина в полковых делах все же оказалась неполной. Самой важной новости, имеющей непосредственное отношение к Верховцеву, он не знал. Уже утром, когда Климушкин уехал в госпиталь, штаб получил приказ о назначении Алексея Николаевича Верховцева командиром полка.
В штабе к приезду Верховцева собрались почти все командиры: поздравляли с новым назначением. Начальник штаба майор Максимов, с которым у Верховцева еще в бытность командиром батальона было немало стычек, с озабоченным видом рылся в бумагах. Он чувствовал неловкость, еще не зная, как вести себя с новым командиром.
— Полк сегодня будете принимать?
— Да, сегодня! — решил Верховцев. — Опротивело в госпитале безделье.
Верховцеву не терпелось побывать в подразделениях, в блиндажах, в землянках, обойти линию обороны, поговорить с красноармейцами, посмотреть все своими глазами. И первым долгом, конечно, в «свой батальон».
И сразу вспомнил, что до сих пор не видел своего замполита Бочарова.
— А где Бочаров? Что с ним?
— Здесь, здесь Бочаров, — раздались голоса. — Жив! Здоров! — Командиры, окружавшие Верховцева, расступились, и он увидел Бочарова. Тот одиноко сидел в углу и курил.
— Ты что, Василий Васильевич, спрятался? — подошел к нему Верховцев. — Здравствуй, дорогой!
Бочаров поднял голову, и Верховцев увидел строгие, пожалуй, даже сердитые глаза. Верховцев сел рядом.
— Что с тобой, Василий?
Бочаров попытался улыбнуться, но улыбка не получилась.
— Рад за тебя, Алексей Николаевич. От души поздравляю…
Верховцев понял, как трудно будет ему уходить из батальона, от товарищей, с которыми провел, может быть, самые тяжелые и одинокие дни в своей жизни. Закурил. Сидели молча в опустевшем — деликатный все-таки народ — штабе.
С головой окунулся Верховцев в новую работу: боеприпасы, пополнение, материальная часть, обмундирование — десятки неотложных дел. И самое главное — наладить деловые взаимоотношения с работниками штаба.