Сердца в строю — страница 29 из 78

— Товарищ гвардии подполковник! К вам боец Белова!

В комнату вошла Галочка и в нерешительности остановилась у порога. На бледном ее лице темнели большие испуганные глаза. Верховцев подошел к Галочке. Она пристально посмотрела на него и покорно положила голову на грудь. Столько доверия, любви и беспомощности было в этом движении, что Верховцев содрогнулся от той ответственности, которую брал на себя за ее жизнь, молодость, счастье.

До поздней ночи сидели они, не зажигая огня: важное и случайное, прошлое и будущее, смешное и печальное — все было в отрывочной беседе. Как, в сущности, мало знали они друг друга! Он еще ни разу не видел ее в обыкновенном женском платье, в туфлях, в чулках. Она не знала, что он курит — никогда не видела его с папиросой. «Как звали твою жену?», «В какой школе ты училась?», «Где мы будем жить после войны?», «Позволишь ли ты мне отпустить косы?»

В этот вечер они узнали друг друга лучше, чем за все предыдущие месяцы. И то обычное, житейское, что они узнавали, было во много раз дороже, ближе, чем все предполагаемые достоинства и добродетели. У Гали была дурная привычка кусать нижнюю губу. Теперь эта привычка казалась Верховцеву особенно привлекательной. Верховцев, задумываясь, прикрывал ладонью глаза, словно защищал их от света. Этот жест Алексея стал для Галочки милым и родным.

Поздно ночью Верховцев пошел провожать Галочку. Широколобая луна голубоватым светом заливала спящий городок. Тени от старых кленов причудливым кружевом лежали на тротуарах. Аскетически строгий костел — как угрожающий перст — поднял ввысь свой шпиль. Было тихо. Только далеко за Наревом пугливо вздрагивал край неба да чуть слышно гремел фронт.

Медленно шли они пустынной улицей навстречу луне. Спящий город. Черное кружево под ногами. Звездная тишина. Бледный отсвет ее лица.

— Что бы ни случилось, мы никогда не расстанемся, — проговорил Алексей.

Галочка повернула к нему озаренное лунным светом лицо:

— Навсегда я люблю тебя!


С этой ночи Галина Белова стала женой Верховцева. Внешне ничего не изменилось в ее жизни. По-прежнему она была в санроте, решительно отвергнув предложение Верховцева перевести ее на другую, не такую опасную работу. Беречь свою жизнь, когда столько горя, крови, смертей вокруг, казалось ей постыдным.

— Нет, нет, милый, я не могу иначе. От гитлеровской бомбы на моих руках умерла мама, враги разрушили мой дом, мой город. Ничего не говори мне. Я не могу поступить иначе…

Верховцев вынужден был примириться с ее волей, хотя каждый раз терзался при мысли, что вот сейчас она, с санитарной сумкой через плечо, ползет под смертоносным огнем по минированному полю и каждую секунду, он может потерять то, что стало для него дороже собственной жизни.


В один из свободных вечеров Галочка сидела с Верховцевым. Мирный свет лампы освещал стол, лист бумаги. Алексей рисовал Галочку. С серьезным видом он утверждал, что у нее вот такой, как на рисунке, курносый нос и далеко вперед по-старушечьи выдавшийся подбородок. Галочка смеялась, пытаясь вырвать рисунок.

Зазвонил телефон. Продолжая рисовать, Верховцев одной рукой потянулся к трубке. Телефонист доложил, что подполковника вызывает «Тайга». «Тайга» — позывной дивизии, и Верховцев отложил рисунок в сторону. Лицо сразу стало сосредоточенным.

— Верховцев слушает!

По выражению лица Алексея Галочка поняла, что предстоит серьезный разговор, и тоже притихла, даже не взглянув на рисунок, брошенный на столе.

В трубке долго ворчало и булькало, потом, покрывая шум и треск, послышался знакомый голос генерала:

— Верховцев?

— Так точно! — и Алексей еще плотней прижал трубку к уху: — Слушаю вас, товарищ генерал!

— Спешу тебя обрадовать, Алексей Николаевич. Только что получил из штаба армии телефонограмму. Твоя семья жива-здорова. Ее нашли в белорусской деревне. Беленец называется!

Радость, захватившая душу, сердце, мозг: «Живы! Живы!» И сразу же следом за ней мысль: «А Галочка?»

Вот сидит она рядом с тобой. Что же это такое? Постой, постой, сердце. Дай разобраться! Что произошло? Что сделали с тобой несколько слов, принесенные проводом полкового телефона?

Галя не знала, какое известие получил Алексей, но по выражению его лица безошибочно поняла: произошло что-то очень важное, и это важное касается ее. А телефонная трубка рокотала:

— Алло! Алло! Верховцев! Почему молчишь? Верно, ошалел от радости. Вот что, дорогой, разрешаю тебе отпуск по семейным обстоятельствам. Время сейчас подходящее — стоим. Поезжай, устраивай семью. И от меня передай поздравления!

Верховцев опустил трубку.

Галочка смотрела на Алексея и чувствовала: сердце становится большим, тяжелым. Из груди рвется не то стон, не то крик:

— Что?

Но она не застонала, не закричала. Только смотрела в его внезапно изменившееся лицо.

Верховцев сидел у аппарата, забыв руку на телефонной трубке. Потом прижал свои большие руки к ее маленьким холодным ладоням, пытаясь смягчить удар, который сейчас нанесет:

— Генерал сообщил, что моя жена жива…

Разом все рухнуло. Только одно слово билось в виске: «Конец… конец… конец!»

— Что бы ни случилось, я не могу уйти от тебя, — проговорил Верховцев.

Галочка притронулась рукой к его губам, словно боялась его слов. Проговорила спокойным — кто знает, чего он стоил ей, — тоном:

— Не надо сейчас. Поезжай к ним. А вернешься — тогда…

Не договорила. Что тогда? Ни сейчас, ни завтра, ни тогда ничего нельзя решить, изменить, уладить. «Конец… конец… конец!»

…Утром, оставив вместо себя майора Орлова, Верховцев выехал в Беленец.

XXVIII

Дорога, дорога!

Климушкин, знавший, по какому личному делу едет в тыл командир полка, неистово гнал машину. Взвизгивали рессоры, скрипели пружины сиденья, при переключении скоростей, как живой, завывал мотор, а Верховцев устало смотрел на придорожный, давно приевшийся пейзаж, ничего не замечая, ни на чем не останавливая взгляд.

Как быть? Почти три года он жил с мыслью, что Анна и дети погибли, смирился с жестоким ударом судьбы. В его жизнь вошла другая женщина, вошла навсегда — и он не может разорвать эту связь.

Значит, выход один: прямо и честно рассказать все Анне. Она чуткая, благородная. Она поймет, она должна понять. Разве виноват он во всем том, что произошло?

«Анна поймет, — как заклинание, твердил Верховцев. — А может быть, она уже свыклась с мыслью, что наши жизненные пути разошлись. Может быть, за эти годы и она встретила человека, который пришелся ей по сердцу? Или встретит в будущем. Ведь она еще молодая, красивая…» Снова и снова отыскивал Верховцев все возможные средства, пути, чтобы обмануть самого себя. Нестерпимо мучительным рисовалось ему объяснение с Анной. И все же он готов пройти через него. Но была одна запретная зона, которой он не смел касаться даже в мыслях. Дети! Здесь ничего не может перемениться. Здесь одна ровная, безысходная, неутихающая боль.

Больше, чем с Анной, он хотел и боялся встречи с Юриком. Анна могла забыть его, отвыкнуть, полюбить, другого. Наконец, с ней дети, и как бы ни был горек разрыв с мужем, она проживет и без него. Но Юрик, Светланка!

Уйти, оставить навсегда детей, не видеть их лиц с такими родными глазами!..

Дорога, дорога! А по сторонам — израненные березы, разметанные ветром пожарища, заросшие, обвалившиеся землянки, могилы, тоска… Ничего нельзя придумать, решить. Нет выхода.

Климушкин искоса поглядывает на подполковника и шибче гонит машину. Он по-человечески сочувствует командиру. Вот как бывает в жизни: переплетется радость с горем — и хоть плачь!

— Обойдется, Алексей Николаевич! — впервые по имени назвал он подполковника. — Жизнь, она такая штука! — И вдруг заговорил о том, о чем никому еще не рассказывал и не рассказал бы, не случись такая оказия.

— У меня тоже сердечная история была. В сорок первом от молодой жены на фронт ушел. Любил ее, поверите, каждую родинку сердцем чувствовал. И она меня любила. Когда поезд тронулся, ухватилась за последний вагон, и до самой водокачки ее по шпалам трепало, пока не сорвалась. А была она в то время, извините, в положении. Сына родила. Как и меня, Федюшкой назвала. Любила!

Обычно смешливое, беззаботное лицо Климушкина стало серым, как асфальт.

— Прошла первая военная зима, — продолжал он, — и пишет мне соседка на фронт: «Гулять твоя Любка начала, скурвилась». Такая лютая злость меня взяла — сам не свой хожу. Попадись мне тогда жена — на мелкие куски тупым ножом резал бы. Смерть искал, в самое пекло лез. Кромсало меня на всякий манер, но жив остался. Все же приметил политрук, что я вроде как контуженный хожу, доложил командиру, и выписали мне краткосрочный отпуск. Поехал. Три дня, что в пути был, — куска хлеба в рот не взял. Счернел весь. Поезд на нашу станцию поздно вечером пришел. Иду домой, а меня так и колотит, так и колотит. Дошел. Гляжу, во всех окнах темно, а в нашем, как на грех, огонек светится. От этого огонька сердце совсем зашлось. «Может, думаю, она сейчас со своим полюбовником шуры-муры крутит, над мужем-бойцом насмешки строит…»

Климушкин замолчал, провел рукавом гимнастерки по совсем чистому ветровому стеклу.

— Подошел к окошку, а там как раз краешек занавески завернулся. Припал я к стеклу и вижу: сидит Люба у кроватки, сына укачивает, а сама бледная, тощая, на лице одни глаза от прежней моей пышки остались. Заснул сын, встала она, подошла к столу, а на столе моя фотография стоит. Я на ней еще по гражданскому положению в галстуке снят. Смотрит Люба на карточку, а сама невеселая, вроде плакала бы, да слез нет… Вот какая картина передо мной. Как в кино или постановка в театре. Скажете, подстроено все, чтобы мужа-простака в заблуждение ввести? И я бы сам так подумал, да ведь она о моем приезде не знала. Я ей телеграммов-молний не выбивал. Врасплох хотел застать. Вот и застал! Постучал, вошел. Встретила жена меня, как и положено — и слезами, и смехом, Федюшку разбудила. Держал я тогда Федюшку на руках, смотрел в глазки его ясные, думал: если и вправду мне соседка-стерва про Любу написала, то плевать я хотел на поганую ее правду. Любит меня Любаша, сына любит, а остальное все трын-трава!