Сердца в строю — страница 33 из 78

Салаева обычно привлекали женщины с рельефно выраженными формами. Но во всем облике санитарки было что-то нежное, трогательное, почти детское, и Салаев мысленно одобрил выбор Батюшкова.

— Как зовут, деточка? — начал он с самоуверенностью, приобретенной в результате многочисленных и небезуспешных знакомств с женщинами.

— Галина! — коротко ответила санитарка, продолжая свое дело. Будь на месте Салаева человек более чуткий, он сразу понял бы, что девушка не расположена продолжать разговор в таком тоне. Но Салаев был твердо убежден, что высокое служебное положение и погоны подполковника обеспечивают ему право на внимание. Разве может какая-то санитарка отказаться от его благосклонности! И он ухмыльнулся:

— Ну, какой у тебя личный счет?

Галя подняла на Салаева недоумевающие глаза. О каком личном счете спрашивает ее подполковник с пухлым лицом?

Салаев погрозил коротким, как сарделька, пальцем:

— Плутовка! Я вечерком приду к тебе, растолкую, что к чему…

Конечно, это шутка. Зачем придет к ней чужой, несимпатичный человек? Галя вышла из комнаты и сразу же забыла и подполковника, и его слова.

Но не забыл о них Салаев. Вечером, после плотного ужина с возлияниями, как выразился Батюшков, другими словами, с медицинским спиртом и армянскими анекдотами, Салаев отправился во флигель, где жили санитарки.

Галя уже собралась ложиться спать и перед маленьким военторговским зеркальцем расчесывала волосы, когда без стука в комнату вошел приезжий подполковник. Лицо его лоснилось, на мясистых губах ползала улыбка.

— Заждалась, скромница? А я подкрепился перед… — и одним глазом подмигнул. Он подошел к Гале почти вплотную, дыхнул в лицо винным перегаром.

— Что вам угодно? — насторожилась Галя.

— Сейчас я тебе объясню, детка.

Салаев схватил девушку за талию, прижал липкий рот к ее губам. Галя рванулась и отскочила.

— Вон!

Но Салаев уже почувствовал под рукой ее тепло, гибкую талию, запах молодого тела. Он двинулся к ней, расставив руки, чтобы она снова не ускользнула.

Галя оглянулась. В углу стоит палка, на которую она сегодня утром наматывала тряпку, снимая паутину с потолка. Схватив палку, Галя с размаху ударила Салаева по лицу. Багровый рубец пересек его лоб, щеку. Салаев остановился, свиные глазки стали осмысленными, колючими.

— Ах ты… фронтовая… — грязно выругался он и поднял кулак.

Первый раз Галя ударила Салаева больше для острастки, чтобы он не приставал, ушел. Теперь же в ней поднялась вся ее гордость, человеческое и женское достоинство. И она била Салаева по голове, по лицу, по рукам, била наотмашь, изо всей силы, как никого еще не била за всю «вою жизнь. С рассеченным, залитым кровью лицом Салаев выскочил в коридор и побежал к Батюшкову.

Пока врач оказывал пострадавшему первую помощь, бледный от ярости и страха за возможные последствия Батюшков помчался к начальнику госпиталя. Он красочно описал полковнику покушение на жизнь представителя Москвы, квалифицировал это как политическое преступление и потребовал немедленно арестовать Белову и передать дело в военный трибунал.

— Нехорошо получилось, нехорошо, — сокрушенно качал головой полковник. — Такая тихая. Кто бы мог подумать!

— Расстрелять ее надо! Расстрелять. Сейчас буду в «Смерш» звонить, — метался по комнате Батюшков.

Полковник болезненно поморщился:

— Ну, это вы зря. Зачем так торопиться! Дело действительно неприятное: драка в госпитале! Хулиганство какое-то! Лучше надо работать с личным составом, Даниил Гаврилович. Вот что! Больше о людях заботиться.

— При чем тут люди! — вскипел Батюшков. — Тут антисоветская вылазка, а вы о какой-то заботе. Сегодня же надо дело в трибунал передать. Салаев так в Москве доложит, что нам с вами не поздоровится. Я-то уж его знаю…

Полковник крикнул:

— Андрющенко! Позови Белову!

Галя ничком лежала на койке, когда ее позвали к начальнику госпиталя. Она вошла в кабинет полковника бледная, с темными дикими глазами.

Батюшков отошел к окну. Мало ли какую штуку может выкинуть припадочная девка. Он и раньше недолюбливал ее. Кажется, у нее уже была какая-то история в полку. И не мудрено: с таким характером не уживешься. Ну, ничего, трибунал найдет на нее управу. Ишь недотрога выискалась…

Полковник строго посмотрел на Белову:

— Била?

— Била!

— Палкой?

— Палкой!

— Какая нахалка! — не выдержал Батюшков. — Вот упекут тебя, будешь знать!

— Даниил Гаврилович! Я попрошу вас дать мне возможность поговорить с Беловой, — сказал полковник таким тоном, что Батюшков осекся.

— Приставал? — снова спросил полковник.

— Да!

— Так вот что, Белова. — Полковник встал, надел очки. Пожилой, тучный, сразу ставший похожим на того, кем он и был в действительности, — на профессора, доктора медицинских наук. — Так вот что, Белова. И впредь таких паскудников бейте. Моими руками бейте! Я буду отвечать. Ясно? Можете идти.

Когда Белова вышла, полковник сказал ошеломленному Батюшкову:

— А вас, Даниил Гаврилович, я попрошу передать подполковнику Салаеву мою покорную просьбу, чтобы завтра утром он оставил госпиталь.

— Я протестую! Я не позволю… — начал Батюшков, но полковник перебил:

— Считаю вопрос решенным, и если у вас нет ко мне других дел, то не задерживаю.

Утром подполковник Салаев с забинтованной головой отправился в штаб фронта, и регулировщицы на перекрестках лихо козыряли ему, чтобы не ударить лицом в грязь перед раненым фронтовиком.


После инцидента с подполковником Салаевым Батюшков возненавидел Галю холодной, незатухающей ненавистью. Ее присутствие в госпитале каждодневно напоминало о скандальной истории, которая бросила не очень благовидную тень и на его репутацию. Правда, Салаев в штабе фронта о происшествии даже не заикнулся. Получив на складе отдела снабжения радиоприемник «Телефункен», он укатил в Москву. Но Батюшков хорошо знал своего приятеля: рано или поздно он подложит свинью начальнику госпиталя, а заодно и ему.

Омрачало душевное состояние Батюшкова и то обстоятельство, что взаимоотношения его с начальником госпиталя, которые и раньше были больше чем прохладные, теперь окончательно испортились. Даже с рядовым санитаром полковник разговаривал охотнее и теплее, чем со своим заместителем. Сухо, коротко, сугубо официально.

В порядке, так сказать, превентивном Батюшков пытался в своих беседах с работниками Санитарного управления охарактеризовать начальника госпиталя как самодура, грубияна, человека, отрицательно влияющего на личный состав. Однако все окончилось неожиданно. Генерал — начальник управления — вызвал Батюшкова и очень грозно сказал, что если тот не наладит с Павловским нормальных деловых взаимоотношений, то будет отстранен от работы.

Батюшков не на шутку испугался. Чего доброго, могут послать в медсанбат или, что еще хуже, в полк. Поневоле пришлось примириться с тем, что начальника госпиталя на данном этапе свалить не удастся.

Тогда Батюшков решил подойти к делу с другого конца. Он навел справки о Беловой. Расследование дало неплохие результаты. В биографии санитарки оказалось немало темных пятен.

В армию попала при весьма странных обстоятельствах, во всяком случае минуя военкомат.

Жила с командиром взвода, переметнулась к командиру полка. Из полка ее выставили, естественно, не за благонравное поведение. И вот полковая потаскушка разыгрывает из себя святую невинность! Смешно! Только на старого пентюха (так про себя Батюшков называл начальника госпиталя) это могло произвести впечатление.

Выбрав удобный момент, когда полковник был в благодушном настроении, Батюшков сказал как бы между прочим:

— А Белова хорошей штучкой оказалась. Медаль-то она не зря получила. Не под одной шинелью лежала…

Полковник снял очки, большим белым платком неторопливо протер стекла, сказал обычным тоном, каким говорят о прошлогоднем снеге:

— Должен вам заметить, Даниил Гаврилович, что вы большой руки негодяй.

С этих пор между начальником госпиталя и его заместителем разговор о Беловой больше не поднимался.

XXXII

В тот апрель сады под Берлином щедро цвели нежным бело-розовым цветом. В небе, вспарывая синий холст, неистово метались наши и немецкие самолеты, земля день и ночь дрожала от близких и дальних разрывов, дома стояли пустоглазые, облизанные черным огнем. А сады — яблони, груши, сливы — цвели невозмутимо и празднично, цвели наперекор войне, гордые своей миллионнолетней мудростью: жизнь сильнее смерти!

…Гвардейский стрелковый полк Героя Советского Союза Алексея Верховцева, форсировав Одер, уже в двадцатых числах апреля с боями вошел в предместье немецкой столицы.

Автоматчики. Танки. Самоходки. Гаубицы. Бронетранспортеры. Реактивные минометы. Понтонеры. Санитарные автобусы… Все бурлит, гремит, заполняет улицы, площади, скверы, неудержимо рвется вперед, к центру, к новой имперской канцелярии, к рейхстагу, туда, где долгожданный, вымученный, выстраданный, кровью добытый конец войны!

«Берлин останется немецким!» — еще истерично вопят аршинные буквы со стен домов, из витрин магазинов, с рекламных тумб и щитов.

«Тсс! — умоляют о бдительности плакаты с черным силуэтом мужчины в нахлобученной на глаза шляпе, в пальто с поднятым воротником. — Тсс!»

«Ни шагу назад!» — приказывают бледные листовки.

Все напрасно! Мимо последних геббельсовских лозунгов и плакатов, мимо горящих домов и стреляющих из-за угла эсэсовцев идут и идут наши части: расставляют на перекрестках регулировщиц с красными флажками, выводят мелом на стенах домов: «Проверено. Мин нет», прибивают указатели со стрелками: «До рейхстага — два километра».

И, перекрывая грохот разрывов, вой осатаневших от перегрузки авиационных моторов, мощные громкоговорители разносят над городом чистый, словно из светлого металла отлитый, голос:

«Говорит Москва! Приказ Верховного Главнокомандующего…»

Вот на перекрестке, у саженной витрины универсального магазина, остановилась походная кухня. Домашний запах борща заманчиво клубится над котлом.