Сердца в строю — страница 38 из 78

Что же гонит Дмитрия Кострова на верхние нары, настраивает бывалого фронтовика на минорный лад?

Четыре года прошло с того памятного июльского дня, когда впервые увидел он в некошеной траве бледное, запрокинутое к небу лицо, одинокие девичьи глаза. Чего только не было за эти годы! Лейтенант Северов. Его смерть. Робкая, от самого себя спрятанная надежда. Верховцев. Их любовь. Снова как в темную пропасть брошенное сердце. Отъезд Верховцева к жене. Встреча в госпитале. Ее дрожащий голос: «Не смей, не смей так говорить! Он — самый лучший. Слышишь: самый лучший! И всегда будет для меня самым лучшим. На всю жизнь!»

Что он мог сказать ей тогда? Не лгут и никогда не солгут ее глаза. Она любит и будет любить Верховцева. Что же делать тебе, Дмитрий Костров? Вернешься в Москву, встретишь девушку, будет и на твоей улице счастье.

Так думал, так хотел думать Дмитрий Костров. Доставал из чемодана очередные пол-литра, чокался с товарищами, пел, танцевал. А на сердце холодная тяжесть, как наговор, как наваждение, как шальной осколок, которого не вытащить никакому хирургу.

В Москве все было так, как мечталось. Припала к плечу уже седая материнская голова, и теплые слезы кропили солдатские, щедро украсившие грудь сына медали. С неделю Дмитрий отдыхал, отыскивал старых товарищей, принимал гостей, сам ходил по родичам и знакомым. Был на заводе. Народ в цеху новый, молодой, но нашлись и старые друзья — одни, как и он, вернулись с фронта, другие прибыли из эвакуации. Сразу же договорился о работе. И в ближайший понедельник к семи часам утра был в цеху. Снова резкий запах окалины, грохот молотов, сип пара. Цех — черный, закоптелый, но свой, близкий.

Жизнь пошла по мирному маршруту. Однажды в выходной, следя заботливыми глазами за тем, как сын облачается в новый костюм, мать вкрадчиво заговорила:

— Пора бы, Митенька, и о женитьбе подумать. Не маленький, чай, двадцать пятый пошел.

— Успею еще, — отмахнулся Дмитрий.

— Успеть-то успеешь — верно. Но и ждать нечего. Невест вон сколько! И какие славные девчата есть. Нюра Паловина или Тося Мучнова. Любая пойдет. Горлычиха вчера приходила. Чай пила. Все тобой интересовалась. У ней ведь две невесты: Нина и Катя. Умницы, хозяйки. Вот в субботу именины твои. Позовем, посидим. Может, приглянется какая?

— Ну что ж, зови, — нехотя согласился Дмитрий.

В субботу собрались гости. Авдотья Петровна не ударила лицом в грязь: было что выпить, чем закусить. А главное, было на кого посмотреть! Умеют приодеться московские девчата! При виде Тоси Мучновой или Нюры Паловиной и у бывалых кавалеров глаза разбегутся, а что говорить об одичавших в окопах фронтовиках!

Но всех перещеголяла Нина Горлычихина: статная, видная, в лакированных туфлях на высоких каблуках, она привычно и ловко выходила танцевать — откуда хочешь гляди, кругом шестнадцать — и лихо, все понимали, специально для Дмитрия, кружила польку. И пела пронзительным, на три улицы слышным голосом:

Милый мой, милый мой,

Милый, нареченный,

Приходи меня жалеть

На заре вечерней.

А Тося Мучнова, маленькая, пухленькая, словно вся из сдобного теста слепленная, сладковатым голоском подхватывала:

Расхорошенький кровиночка,

Перестань куражиться.

Не ходила я к тебе,

Не набивалась, кажется.

Именинник сидел за столом, и осоловевший от вина, смотрел на выкамаривающих перед ним девчат. Но чем больше он смотрел, тем бледней становились щеки, тоскливей глаза. Машинально поднес он ко рту стакан, пригубил и, застонав, сжал зубами тонкий его край. Хрустнуло стекло, розовая пена вскипела в уголках рта. Уронив голову на край стола, Дмитрий заплакал.

Авдотья Петровна отвела сына в другую комнату, уложила на кровать. Дмитрий лежал тихо, только что-то невнятно шептали порезанные, кровью запекшиеся губы. А в столовой сквозь вой радиолы и шарканье подошв высокий голос выводил:

Что к товару приценяться,

Нам которого не брать,

Что за этаким гоняться,

За которым не бывать.

А сладенький голос уверял:

Не гонялась и не буду,

Не таков характер мой.

На коленочки не встану,

Дорогой, перед тобой.

К утру Дмитрий проспался, и все пошло по-старому. Словно не было ни именин, ни гостей, ни завывания пластиночных баритонов, ни золотистым шелком затянутых икр заневестившихся девчат. Только и запомнились слова песенки:

Страданьице, страданьице,

Кому милка достанется…

Прошел еще месяц. Собравшись с духом, Авдотья Петровна снова намекнула сыну о женитьбе.

— Не женюсь я, мама, — устало проговорил Дмитрий.

Мать встревожилась.

— Что так, Митенька? Вижу, неспокойно у тебя на душе, а причина какая — не пойму. — И, смущаясь, прошептала: — Может, болезнь заграничная привязалась… Теперь врачи что угодно излечивают…

Дмитрий обнял мать:

— Мою болезнь не излечат. Люблю я одну, а другие мне ни к чему.

— Ну и женись! Чай, хорошая девка?

— Не любит она меня. У нее есть…

По голосу сына поняла Авдотья Петровна, какая боль скрыта за скупыми словами. Вот так бы и побежала к ней, к той, неведомой, жестокой, на коленях молила бы, полюби Митю! Хороший он! Но куда побежишь, кого попросишь!

А Митя в ненужном новом костюме скучными глазами смотрел в окно, за которым шумит и стороной проходит чужое счастье.

XXXIX

Первое время по приезде в Москву Верховцев жил в большом семиэтажном здании гостиницы ЦДСА на площади Коммуны. Весной, получив квартиру в новом доме на Ленинградском шоссе, он поехал в Куйбышев за семьей.

За два года, что прошли со дня последней встречи, Анна еще больше изменилась. Она поразила Верховцева морщинистым лбом, дряблой желтизной щек. Анна суетилась, улыбалась, хлопотала по хозяйству, но Верховцев чувствовал, что она как бы и не рада ему, не рада предстоящему переезду в Москву. Однажды Анна подошла к мужу, сказала робко:

— Может быть, мы здесь еще поживем с Юриком, а ты один поезжай в Москву? — и так покраснела, что даже слезы выступили на глазах.

— Что ты? — с недоумением посмотрел на жену Верховцев.

Анна смутилась еще больше и неожиданно расплакалась.

— Не надо, Анна, не надо, — растерянно говорил Верховцев.

Жена утихла и больше на эту тему никогда не заговаривала.

Квартира в Москве была хорошая, просторная. Из окон открывалась широкая панорама Ленинградского шоссе. Вдали виднелась голубая чаша стадиона «Динамо», за ней, далеко-далеко над нагромождением крыш, поднимался каркас строящегося высотного здания на площади Восстания.

Все было хорошо в новой квартире: и высокие светлые окна, и просторный балкон, и ванная комната, облицованная белым кафелем, и холодильник, и сияющая чистотой кухня. Все было. Не было только радости.

Может быть, поэтому Анне хотелось, чтобы их новая квартира напоминала ту, старую, в военном городке на границе, из которой в июне сорок первого года уехал в командировку Алеша и не вернулся больше… Ей хотелось снять в столовой красивую хрустальную люстру и повесить вместо нее матерчатый розовый абажур, такой, какой висел в их старой квартире, прибить на стене в спальне вырезанную из «Огонька» репродукцию левитановского «Марта», как раньше, поставить на туалетном столике маленькую в деревянной самодельной рамке фотографию лейтенанта Алеши Верховцева, ту, что так бережно хранила она всю войну. Анне казалось: если бы новая квартира была похожа на старую, то и новый Алексей — чужой, далекий — был бы прежним Алешей, Алешей ее молодости. А как они были счастливы! Нет, нет, лучше ничего не вспоминать и делать вид, что все идет по-старому.

Анне было бы легче, если бы Алексей плохо к ней относился, был невнимательным, несправедливым, оскорблял ее, может быть, даже ударил… Тогда она нашла бы в себе силу протестовать, упрекать, разойтись.

Но Алексей был заботливым, предупредительным, старался, чтобы она не скучала. В те вечера, когда он был занят по службе, он присылал билеты в театр, на концерт, уговаривал пойти к знакомым.

Какие театры, какие знакомые! Ей нужен Алексей, его любовь, его прежний нежный взгляд. Но любви не было, и ходила Анна по просторной квартире, как на поминках.

Когда Алексей бывал дома, Анна делала вид, что целиком погружена в хозяйственные заботы: хлопотала с утра до вечера, не жалея сил.

— Что ты так мечешься? Отдохни. Успеется, — не раз говорил Алексей.

— Надо, Алеша. Столько лет, как цыгане, жили. И белье надо, и то, и другое. Юрик уже большой, а за столом с ножом обращаться не умеет.

Верховцев, по правде говоря, был доволен, что Анна так увлеклась хозяйством. Занятая домашними делами, она не будет замечать его настроения, его раздумий, его тоски.

А как хотелось Анне ничего не знать, не чувствовать, не замечать. Она и взвалила на свои плечи, как снежный ком, растущий клубок домашних дел, чтобы заглушить в душе боль, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями, чтобы вечером валиться устало на кровать и засыпать тяжелым сном, чтобы не снился ей прежний, ласковый и родной Алеша, чтобы не рвала сердце ревность.

Но напрасно старалась Анна, она не могла не замечать, как тоскует и мучается Алексей. Вот он читает книгу и вдруг тяжело задумается, и новые морщины ясней проступят на лбу и у рта. Вот на улице или в театре увидит идущую навстречу женщину, вздрогнет, с надеждой и страхом всматриваясь в нее. Потом глаза тухнут, лицо стареет, и Анна понимает: Алексей ошибся, прошла другая, чем-то похожая на ту…

Конечно, лучше бы сесть рядом, посмотреть в глаза и сказать:

— Ты любишь другую, Алексей!

Но так страшно услышать правду — а он скажет правду. Так невыносимо станет жить с правдой. Лучше молчать. Делать вид, что ни о чем не догадываешься, что счастлива, довольна, что все идет по-старому. Это не вернет мужа, но сохранит отца Юрику. Есть у Юрика отец — самый лучший, самый благородный. Не она ли сама изо дня в день воспитывала у сына любовь, уважение к отцу. И она отдаст свою жизнь, свое сердце, пойдет на любую муку, чтобы нерушимо жило в душе сына это ею воспитанное чувство.