Свободное от работы время Свербицкий имел обыкновение проводить на свалке. Это была не какая-нибудь символическая свалка, а самый реальный заурядный пустырь на задворках вагоноремонтного завода, куда выбрасывали всякую дрянь: битые бутылки, тряпье, ведра с выдавленными доньями и помятыми боками и тому подобный хлам.
Однажды, насобирав разных обрезков и дощечек (надо было ремонтировать конуру, а то совсем развалится), Свербицкий связал их веревкой и, взвалив на плечи, поплелся в поселок.
Переезд у Дмитровского шоссе — ждали дальний поезд — был закрыт. Свербицкий положил связку на обочине, сел передохнуть. У шлагбаума с двух сторон сгрудились машины: рейсовые автобусы, грузовики, легковые. Позже других подошел открытый, темно-вишневый автомобиль. За рулем сидел солидный полковник в очках, с широкой лентой орденских планок. На заднем сиденье расположилась немолодая женщина, гладко причесанная, с грустными усталыми глазами, — должно быть, жена полковника.
Слепящий лак новой машины, праздничный китель и важная осанка полковника — все это растравило в душе Свербицкого гноящуюся язву ненависти.
— Ишь ездят как! Хамье!
Только теперь Свербицкий заметил, что женщина в машине внимательно, словно что-то мучительно припоминая, смотрит на него. Да и сам он почувствовал: где-то видел это бледное лицо, грустные глаза, гладко зачесанные волосы.
Свербицкий засуетился, взвалил на плечи связку и засеменил в сторону поселка. Было ощущение: сейчас его окликнут, погонятся за ним, остановят, поведут… И все-будет кончено.
Сердце колотилось. Стало трудно дышать. Связка врезалась в плечо, пригибала к земле. А перед глазами мутно мелькали лица, глаза… Нет, нет, нет — и вспомнил! Кабинет в полиции. Тусклой краской выкрашенные стены… Железный шкаф… Решетка на окне… И глаза, ненавидящие и умоляющие: «Верните мне дочь».
Прошел дальний поезд, поднялся шлагбаум, и темно-вишневый автомобиль, обогнав Свербицкого, скрылся за поворотом.
Свербицкий едва дотащился до своего приюта, бросил ношу у порога. Лег на топчан. Кружилась голова. Кружилась от старости, от страха, от усталости, от зависти. Жизнь прошла. Ничего не сбылось, не исполнилось. А ведь могли быть и у него такая машина, такая жена, такое спокойное, как у того полковника, лицо. Могли быть! Почему же у полковника есть все, а у Виты Свербицкого нет ничего, кроме собачьей конуры, из которой — придет срок — его, как падаль, чужие равнодушные люди отволокут на погост!
Встреча на шоссе разворошила душу Свербицкого. Что бы теперь он ни делал: убирал ли мусор в продмаге, рылся ли на свалке у вагоноремонтного завода, варил ли на «буржуйке» тощий кондер — его мысли с сумасшедшей настойчивостью возвращались к темно-вишневой машине, к женщине с печальными глазами, к полковнику. Свербицкому казалось, что полковник и есть его главный личный враг, виновник всех его бед. И в самом деле: разве не полковник или такие, как он, делали революцию в семнадцатом году? Разве не полковник или такие, как он, разбили Деникина, Юденича, Колчака? Разве не они выиграли войну у Гитлера? Враг! Смертельный! С первых и до последних дней!
В небольшом дачном поселке, где все на виду, не представляло большого труда узнать местожительство полковника. На соседней улице, за невысоким забором в глубине сада стояла его дача. Светлая. Нарядная. Издали, как соглядатай, смотрел Свербицкий на распахнутые в сад окна, на легкое колыхание гардин. Томился. Хорошо бы отомстить полковнику за все: за стихи Бальмонта, преданные забвению, за воспитанниц Смольного, продававшихся на парижских бульварах, за трупный запах полицейского застенка, за эту собачью конуру. Отомстить! Но как? Поджечь дачу? Отравить воду в колодце? Залить глаза жены полковника серной кислотой?
Свербицкий лежал на спине, натянув на голову старую замасленную ветошь. Были ли когда-нибудь аудитории Санкт-Петербургского университета, ресторан Омона, стихи Мирры Лохвицкой, балерины из Мариинки? Как заманчиво начиналась жизнь! И вот итог: морщинистое, худое лицо, дрожащие руки, болезненные сполохи сердца.
Раньше были надежды: захватит власть Троцкий, вспыхнет восстание, начнется террор, победит Гитлер… Теперь нет и надежд. Осталась только злоба, тягучая, немолчная, как зубная боль. И злоба поднимала с топчана его дряхлое, дряблое тело, вела ночью на соседнюю улицу. Слезящимися глазами подолгу смотрел он за невысокий забор, где в глубине сада спокойно светились окна. Там жил его враг!
XLVI
На каждой очередной диспансеризации лечащие врачи говорили полковнику Верховцеву примерно одно и то же: надо бросить курить, строго соблюдать режим, не засиживаться по ночам, не волноваться, не переутомляться, больше бывать на свежем воздухе. Одним словом, говорили все то, что положено говорить человеку, у которого повышено кровяное давление, головные боли, шумы в сердце, бессонница и которому кроме добрых советов медицина может предложить лишь набор всякого рода таблеток, микстур, ампул, капель и порошков.
Внимая советам врачей, Анна сняла под Москвой дачу. Но, как назло, всю зиму у Алексея было много работы, возвращался он домой поздно ночью и только на воскресенье мог выезжать за город.
В один из весенних вечеров в Управлении шло служебное совещание. Затянулось оно за полночь. Генерал, руководивший инспекторской группой, проверявший одно из соединений Киевского военного округа, докладывал с излишними, как казалось Верховцеву, подробностями. И то, что доклад был растянутый, содержал множество статистических данных и общих мест, утомляло и раздражало. Привычка генерала без конца повторять «которое», «которых», «которым» мешала слушать. Хотелось скорее выйти на улицу, в ночной город, подставить голову прохладному, пахнущему липами ветру.
Только в час ночи, выйдя из Управления, Верховцев сел в машину и приказал шоферу ехать на дачу. На Арбатской площади еще попадались запоздавшие прохожие, но на бульварном кольце уже было пусто. Деревья стояли в сонном молчании, и редкие фонари не могли разогнать ночной мрак.
На скамье у памятника Пушкину сидела парочка. Девушка в светлом платье и мужчина в темно-синем пиджаке застыли в поцелуе. Шофер улыбнулся.
— Затяжной!
Улица Горького была непривычно безлюдна, и «ЗИС» помчался с большой скоростью. Остался позади просторный прямоугольник площади Маяковского, качнулись рессоры на трамвайной линии у Большой Грузинской. От Белорусского вокзала машина свернула вправо, вырвалась на Хуторскую, и вот уже потянулось пустынное Дмитровское шоссе. Звездной россыпью промелькнули слева огни Тимирязевки, где-то далеко, верно в Бескудникове, испуганно вскрикнул паровоз.
Машина проскочила переезд, въехала в поселок и, чуть сбавив скорость, свернула вправо, к даче. Голубоватые снопы разрезали тихую темноту. И неожиданно у самого радиатора метнулась черная тень. Шофер резко затормозил. Тяжелая машина осела, пошла юзом и, чиркнув о телефонный столб, остановилась. Верховцев выскочил из машины и подбежал к лежавшему на дороге человеку. Это был старик: грязный, оборванный. С опаской поглядывая на Верховцева, он поднялся.
— Аккуратней ходить надо, папаша, — с досадой проговорил шофер. — По правилу оштрафовать тебя нужно. И что ты тут среди ночи делаешь?
— С работы иду. Переходил улицу — и на тебе! — шепелявил старик, не оправившийся еще от пережитого волнения.
Выскакивая из машины, Верховцев почувствовал тупую боль в левом боку; казалось, там что-то сдвинулось со своего места. Боль не утихала и тогда, когда он поднимался по лестнице к себе на второй этаж, когда раздевался в полутемном кабинете. Чтобы не беспокоить Анну, лег на диване, укрылся шинелью. В комнате с открытыми в сад окнами казалось душно. Откинув к ногам шинель, Верховцев повернулся на спину, расстегнул ворот сорочки. Что-то тяжелое давило на грудь, набухало в горле, мешало дышать.
— Аня!
Анна до часу ночи ждала мужа, но, так и не дождавшись, заснула. Она не слышала, как Алексей открывал входную дверь, как раздевался. Ей снилось, что она едет с детьми на машине из Гуниба в Буйнакск. Горная дорога, извиваясь, петляет на краю ущелья. Вдруг из темноты бездонной пропасти послышался голос Алексея:
— Аня!
Анна проснулась. Было тихо. Только из кабинета Алексея доносился не то стон, не то хрип. Анна бросилась в кабинет. На диване со страшно посиневшим лицом лежал Алексей. Из раздувшегося горла рвался хриплый клекот.
— Алеша! Милый, родной мой! — упала Анна перед диваном.
Уже пропела за окном автомобильная сирена, уже зарябили в глазах белые халаты, резко запахло лекарством, а Анне все казалось, что это дурной сон, что надо сделать одно усилие — и она проснется.
Состояние Верховцева было тяжелым, и врачи приняли решение не перевозить полковника в госпиталь. Больной лежал на спине, неестественно высоко подняв ставшее одутловатым лицо.
— Инфаркт! — шепотом произнесенное слово заполнило всю комнату, всю дачу, всю жизнь Анны. Окаменев, стояла она на коленях у изголовья не приходившего в сознание мужа, всматриваясь в его лицо. Но не синюшную тяжесть век, не пепел щек видела она. Перед глазами — озаренный весной двадцатилетний Алеша Верховцев — ее жених, ее муж! Куда же девался свет серых молодых глаз, улыбка, шелест волнистых волос?
Алексей застонал, открыл глаза. Анна наклонилась над мужем:
— Что, милый?
Алексей помутневшим взглядом посмотрел на жену, мучительная судорога прошла по лицу:
— Прости меня…
Анна положила руку на горячий потный лоб:
— Не волнуйся, милый! Спи!
Немели ноги. Но Анна все стояла на коленях, склонившись над мужем, боясь пошевелиться, боясь неосторожным движением спугнуть жизнь, что едва теплилась в нем.
XLVII
О том, что высокий полковник, живший на даче на соседней улице, скоропостижно скончался, Свербицкий узнал от своей хозяйки гражданки Гавкиной: такого рода новости в поселке распространялись мгновенно — куда там радио!