К 16:35 сумерки накинули на город сырую и серую шаль. Я решил, что уже поздно искать магазин спорттоваров, и поймал такси. В машине достал из сумки список адресов Натасов и с карманным фонариком нашел тот, который на Монмартре.
– Американец? – спросил водитель, когда мы тронулись.
– До мозга костей.
– Американцы хорошие. – Такси вышло на широкий бульвар. Было слишком темно, чтобы прочитать название на уличном знаке. – Мне нравятся. Воевали?
– Недолго.
– И я. Как можно меньше. Был в армии. Служил в Северной Африке, когда Париж капитулировал. Алжир. В один день все изменилось, и я уже служил проклятой администрации Виши. Вы, американцы, взяли меня в плен во время атаки на Оран.
– Меня ранили в Оране, – сказал я.
Это была ложь. В Оране ранили Гарри Ангела. Шестнадцать лет я вел воображаемую жизнь. От еще одной лжи не убудет.
– Может, я сдался вам, – усмехнулся водитель.
– Может, вы меня ранили.
– Не может быть! Я не сделал ни единого выстрела. Я лежал и прятал голову в песок, пока сражение не кончилось. Дальше уже работал переводчиком в 1-м батальоне рейнджеров США. У меня хороший язык. Хороший арабский.
Таксист все трындел о своих военных приключениях. Как об стенку горох – я не слушал. Я вспоминал…
Когда меня призвали, где-то наверху решили, что заполучили себе звезду сцены, и назначили меня в Специальные службы, артистическую бригаду. Может, какая-то базовая тренировка и была, но ее я уже не помню. Отправился в Северную Африку, прибыл в начале марта 43-го. Сразу после сражения в Кассеринском проходе, в Тунисе, где нашим парням надрали задницу в первом столкновении с фрицами. В конце концов мы удержали хребет с помощью бриташек. Когда я приплыл три неделя спустя, все уже должно было быть тихо. Это я помнил только урывками – словно случайно склеенные клочки пленки. Меня послали с квартетом в Талу – вместе с певицей и каким-то комиком, который показывал фокусы.
На нескольких пустых бочках из-под нефти соорудили простую сцену. Помню жару и вонь бензина. Переливающуюся радужную ленту пролитого дизеля, которая змеилась по песку пустыни. Я пел дуэтом с блондиночкой, – как же ее звали-то, черт возьми? – а целые сотни парней в форме сидели, скрестив ноги, и таращились на нас. Кажется, мы пели «Begin the Beguine». Я увидел высоко в небе вспышку. Из палящего солнца вынырнул одинокий пикирующий бомбардировщик «Штука». И все. До сих пор слышу, как вопит воздушная сирена самолета – «Иерихонская труба». Бум! И шестнадцати лет как не бывало. Может, это все сон? Какой-то кошмар из ада?
– …а после войны все – герои. Все коллаборационисты говорили, что сражались за Сопротивление. Мы нация лжецов и сыроделов.
Через драный поблекший занавес далеких пропавших воспоминаний прорвалась болтовня водителя. Я сидел в парижском такси, пытался понять, что реально, а что нет.
– Легко быть диванным воякой, – сказал я.
– Все прикрылись фланелью, как Тартарен, – ответил таксист голосом, изъеденным презрением. Я не въехал, о чем он, так что промолчал.
Машина свернула с очередного широкого бульвара и начала петлять по дороге в холм, через Монмартр – лабиринт из узких улиц. Остановились мы на рю Берт.
– Вы, случаем, не артист? – спросил он. Любопытный вопрос.
– Вроде того, – ответил я. – Пел раньше.
– Опера?
– Свинг-бэнд.
– Джаз?
– Вроде того.
– Не люблю джаз. – Водитель опустил окно. – Слишком… безумный. – Он показал через улицу на маленькую треугольную площадь, где из мостовой голо торчали три каштана. – И все-таки в вас дух артиста. Видите домик на углу? Бато-Лавуар. Пятьдесят лет назад здесь жили великие артисты. Матисс, Жорж Брак, Модильяни, Хуан Гри, Жан Кокто. Многие другие. В Бато-Лавуар Пабло Пикассо написал первую картину в стиле кубизма.
Машина завернула за острый угол на рю Равиньян, остановилась на правой стороне перед бежевым многоквартирником на середине склона, напротив увитого плющом особняка из коричневого бута.
– Nous sommes ici, – сказал водитель, уточнив, что мы на месте.
– Почему Бато-Лавуар называется в честь корабля?
– На другой стороне холмы очень крутые. Там есть трехэтажный дом. Почти весь деревянный. Шаткий. Он напоминал художникам старую баржу-прачечную, которые стоят на приколе на Сене.
– Может, они заодно и стиркой подхалтуривали. – Я потянулся за бумажником. Водитель отмахнулся.
– Бесплатно, – сказал он с усмешкой. – Два ветерана Орана.
Я вышел и по-товарищески помахал на прощание, проводив такси глазами. И снова ложь принесла пользу. Детектив живет тем, что притворяется другими – маскировка, фальшивые документы, речистость. Все это вранье. Я уставился на улицу. Карьера Пикассо началась в барже-прачечной в сраных трущобах. Может, старина Пабло тоже продал душу дьяволу. И что тут такого, если художнику Сатана подарил пятьдесят лет славы и богатства, а Джонни Фавориту – шиш с маслом? Гарантий никто не давал.
Я раскрыл пальто, чтобы было легче доставать 38-й, и побарабанил в дверь дома № 20. Шаркающие шаги сообщили, что дома кто-то есть. Досчитав до десяти, я постучал еще – в этот раз громче, как стучат копы. Дверь приоткрылась. На меня выглянула сушеная седовласая карга. В длинном фартуке и с бородавочным носом она вполне сходила за Матушку Гусыню.
– Je cherche Monsieur Natas[129], – сказал я.
– Il n’est pas ici[130], – прокаркала бабулька.
Я спросил, где тогда могу его найти, – даже не зная, не путаю ли слова. Старушка, которая жила в башмаке[131], смерила меня взглядом. Было такое ощущение, что дорогой прикид от «Сулки» не прибавил мне очков. Через целую вечность она прошепелявила: «Monsieur Natas est au cabaret de Lapin Agile», – и хлопнула дверью у меня перед носом.
Когда карга сказала про «кабаре», ее древние слезящиеся глаза стрельнули направо. Я решил, что оно где-то в том направлении, и побрел по улице в темноту, пытаясь разобрать название. Мне послышалось слово «хлеб», но «pain» – мужского рода, а она сказала «la pain», то есть женский род, а значит, я что-то не так понял. Я прошел по узкой улице, где брусчатка под ногами разбегалась полукруглыми волнами. Казалось, я уже не в Париже, а блуждаю в какой-то горной деревушке.
Я заметил малого, который выгуливал мопса в клетчатой курточке. Спросил дорогу.
– Ah, oui, – пробормотал он. – Lapin Agile, – показал на белую башню с широкой верхушкой, упирающуюся в ночное небо. – L’ancien château d’eau[132].
Здесь начиналась рю де Соль. Она доведет меня до кабаре.
Собачник выбил десяточку. Рю де Соль сбегала с холма мимо двухэтажного розового домика с зелеными ставнями – кафе под названием «Мезон Розе». Весь следующий квартал за железной оградой справа шел виноградник. Вдоль травянистого склона под уличными фонарями сплетались ряды голых узловатых лоз. В голове не укладывалось. Представьте себе яблоневый сад в Манхэттене. Над старинным районом, венчая холм, царил белый в сиянии прожекторов византийский купол базилики Сакре-Кёр, словно в сюрреалистическом сне.
Ниже по крутому холму я увидел, что из другого старого розового домика проливается свет. Перед ним из мостовой росло неохватное дерево. На перекрестке с рю Сен-Венсан из брусчатки торчали три больших гранитных отбойника, не пуская машины на рю де Соль.
Раскрашенная вручную вывеска над входом в кабаре преподнесла еще один урок языка. На ней был кролик в колпаке, выпрыгивающий из ковша с бутылкой вина на лапе. «Lapin» значило кролик. «Проворный кролик». Tres simple[133]. Я миновал постаревшую деревенскую ограду и вошел внутрь.
Забегаловка оказалась темной и облезлой. На унылых стенах цвета грязи висело множество картин в рамках – будто авангардное лоскутное одеяло. На побитом пианино бренчал потрепанный жизнью пожилой господин. По всему залу стояли длинные столы, как в морге, окруженные деревянными табуретками. Не считая пары одиноких пьянчуг, все было свободно. В уголке справа гомонила и хохотала шумная компания каких-то битников, размахивая стаканами красного вина. Варианта получше я здесь не нашел.
– Натас?.. – сказал я громко. – Я ищу человека по имени Натас.
Шайка замолкла и недоверчиво уставилась на меня, смущенная то ли моим английским, то ли моим дорогим туалетом. В этом артистическом свинарнике я был как банкир в пивной.
– Я Виктор Натас! – объявил дылда с жидкой бороденкой в черной водолазке. Поднялся на ноги. Нечесаные волосы почти закрывали уши. Ему могло быть под тридцать. Из-за бороды точно не сказать. – Вы меценат?
– А вы художник? – спросил я.
– Я гений. Cette boîte est un temple du génie!
– Храм гениев? – повторил я на английском, чтобы показать, что тоже не пальцем деланный. Похоже, мой сарказм потерялся в переводе.
– D’accord![134] Модильяни. Аполлинер. Пикассо. Хемингуэй. Киплинг. Тулуз-Лотрек. Утрилло. Генри Миллер. Здесь пили все. Каждый – гений! – Натас плюхнулся обратно, показал на незанятую табуретку. – Присоединяйтесь. Мсье?..
– Фаворит. – Я сел, поставил сумку на пол рядом. Я ошибся пташкой, так что мне, пожалуй, лучше было бы двигать дальше. Не планируя задерживаться, я не снимал шляпу и пальто.
– Пауло, – позвал Натас. – Un verre pour notre ami Favori[135]. – Он подсел ко мне. – Ты правильно сделал, что пришел сюда. Оглядись. В этой самой комнате родился двадцатый век.
Я оставил это без комментариев. Этого субчика настолько распирало от самодовольства, что места для собеседника не оставалось.
– Видишь картину? – Он показал на большое полотно с несчастным человеком в пестром костюме шута, который пил рядом с бледной женщиной, не обращавшей на него внимания. – Это репродукция. Оригинал пятьдесят лет назад написал Пикассо. Арлекин – сам маэстро. Стерва рядом с ним – его любовница. Здесь изображен «Лапан Ажиль». Когда-то Пикассо расплатился по счету этой картиной.