***
– В Читу еду скоро, мать.
– Уезжаешь, сынок? – всколыхнулась та. – Обиделся?
Семен удержал ее за руки.
– Да не обиделся, мать. Брось ты, чего обижаться? С корешем одним за шмотьем к дядь Коле с дядь Шурой смотаюсь. Сюда привезем, продадим. Да и тебе пуховик не мешало бы. Ходишь в зипуне каком-то…
– Ой, спаси и сохрани тебя Христос! Спаси и сохрани! – запричитала, как старуха, мать.
– Да ладно, – поморщился сын. – Спасет и сохранит. Делов-то! Это мы в июле поедем, не сейчас. Всего-то на неделю. А может, и меньше. Если пойдет, заживем тогда!
У матери в глазах не было никакой веры, что они наконец-то «заживут», и это ожесточило Семена еще больше. Ожесточило, непонятно против кого и против чего. Да против всего и против всех! Знакомая всем вещь.
3. Папа, между прочим
Гурьяновские стихи нравились женщинам, поскольку мужчины стихов не читают вовсе. Трудно найти мужика, который между пивом и луной выберет луну, а между бабой и девой – деву.
Став «читаемым», Гурьянов начал свои похождения по красным уголкам женских общежитий. Он там, блестя глазами, подробно отвечал на вопросы и охотно читал «свежее». Некоторые слушательницы, не чуждые поэтических порывов, просили его поделиться с ними приемами профмастерства. Он охотно делился ими. Всюду, где придется. Особенно, в общежитиях – студенческих, аспирантских, рабочей молодежи и, особенно, женских.
И вдруг, спустя много лет, Гурьянов узнает о существовании сына, о котором и не подозревал никогда! И от кого? От сына лучшего друга, Сережки Суэтина! Оказывается, они знакомы с ним и даже чего-то там «челночат» или собираются «челночить».
Будь Гурьянов королем, его сын стал бы бастардом. Хотя сын, став «челноком», и лишил его королевских почестей и чувства законной гордости за сына-молодца, увидеть его все равно хотелось. И даже очень сильно. Ну и что – «челнок»? «Челленджер»! Подучим, ноу проблем! Юрий. Прекрасное имя! Юрий Гурьянов. Юрий Алексеевич Гурьянов. Замечательно! Почти Гагарин. Аусгецейхнет, любил повторять отец. Услышал, наверное, от кого-нибудь.
Гурьянова не на шутку обуяли отцовские чувства. Он, правда, не учел, что безотцовщина скорее алебастр, чем пластилин или глина, и в заботливых отцовских руках мягче не станет. Он был уверен, что его поэтическая душа обязательно найдет приют в склонной к поэзии (он был уверен в этом!) душе сына. Ведь и сам он перенял некоторые, не самые худшие, качества своего отца. Лишь бы она, его мать (интересно, кто это?), не ставила палки в колеса, не давая сблизиться отцу и сыну. О, эта горькая судьба отца и сына! Лишь бы ее не обуревала гордыня. Гурьянов от истины был не далек, но и не близок к ней, так как слов «обуревать» и «гордыня» в лексиконе работницы табачной фабрики, ставшей с годами похожей на отечественную сигарету, не было. Не было, потому что и не было никогда. Ну, да поэтические краски многое высвечивают в другом, выгодном для поэта, цвете.
Гурьянов, узнав от Сергея новость о сыне Юрии, переполошился и удивился сам себе, чем удивил и Сергея. «Старик Гурьянов, старик», – подумал тот, подметив дрожание пальцев и легкую слезливость.
– Ты только того, нас одних оставь, ладно? – попросил Алексей Николаевич Сергея.
– Пивка выпью и оставлю, – пообещал тот.
– Фамилия-то его как будет, Юрия?
– Фамилия? Забыл спросить.
***
Когда Гурьянов вошел в пивбар с «Дербентом» и «Цинандали», Юрий допивал третью кружку пива. Он молча уставился на «папеньку». Сергей представил их друг другу.
– Гурьянов Алексей Николаевич. Юрий, – сказал он, указывая на Семена. Тот удивленно взглянул на Сергея, но поправлять не стал. «Был Григорием, побуду-ка Юрием», – подумал он.
– Ну, как ты… сынок… Юрий? Фамилия-то как?.. Как будет твоя?
– Неважно…
– Что? А, ну, да-да… А я Алексей Николаевич. Гурьянов. Поэт есть такой – слышал? Член Союза писателей. И, между прочим, твой отец, – Гурьянову удалось подавить волнение, и фраза закруглилась достаточно гладко.
– Борисов фамилия моя. Сын Кармен.
– Да? Кармен? А-а, – Гурьянов вспомнил Кармен. Была, была такая. Где вот только? В Коктебеле или в Пицунде?
– Значит, я ваш сын?
Молчание. Потом Гурьянову послышалось или на самом деле прозвучало: «Между прочим».
– Ну что, Юра, это дело надо отметить, – и на этот раз прекрасно расслышал дополнение: «Между прочим», но сделал вид, что не услышал.
– Так я пойду? Всего вам, – попрощался Сергей.
– Да, между прочим, не каждый день… – подал голос сын.
– Да-да!..
– … приходится пить «Дербент» с «Цинандали». Все больше беленькую. Мы его, как… из горла?
– Пойдем куда-нибудь в другое место, посидим, поговорим… Тут грязно как-то.
– Грязно? – удивился сын. – Давно, между прочим, не говорили… Алексей Николаевич.
Гурьянов строго, но и мягко, взглянул на сына:
– Я, между прочим, не Алексей Николаевич, то есть, я хочу сказать, я Алексей Николаевич, но не только и не столько, я еще и твой отец. Папа, между прочим.
– Между прочим, папа.
– Ты это с иронией?
– Вы о чем?..
– Да нет, так просто. Ну, пошли?
– А можно, я поведу в одно место? Классное! – оживился сын.
И Гурьянов мог побожиться, что опять услышал, будто кто-то говорит у него в самом центре души: «Между прочим». Он быстро взглянул на сына, но тот без улыбки шагал рядом с ним, чуть впереди, и рот у него был замкнут. Чревовещание судьбы, подумал Гурьянов. Тогда чревовещает нам судьба, когда решается она.
– Кончается…
– Что? – взвизгнул Гурьянов.
Сын удивленно взглянул на него:
– Деньга кончается у меня. Через месяц поедем с Сергеем зашибать. А сейчас вот напряг с деньгой.
– Не сочти за… за… вот, возьми… – Гурьянов вытащил из кармана, не глядя, припасенные заранее деньги. Сын ловко перехватил их.
Он привел отца в буфет бывшего женского, а сейчас семейного, общежития, где некогда поэт Гурьянов охмурил набивальщицу Борисову, пленив ее строками: «О, столько смен, прождал тебя, Кармен, я у ворот, не рая – ада. Наверно, Богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен!» Мать часто цитировала эти строки сыну. И показывала столик, за которым они сидели в тот вечер… и ели сосиски. Знай она импрессионистов, узнала бы в некоторых их картинах именно этот столик, а может даже, и себя.
В детстве сыну нравились отцовы стишки, как все, что нравилось матери, но детские годы шли, у матери все хуже и хуже становилось с легкими, батяня так и не появился ни разу на горизонте его счастливого детства, и ниоткуда не прислал почтовый перевод, чтоб мать съездила хоть разок в санаторий. Хорошо, что профком отправил бедняжку в Крым. А маманя меня к дядьям-алкоголикам. «Матери год-два жить осталось. Румянец какой! А этот – румяная сволочь!»
– Вот и пришли, – Семен указал на столик в углу буфета. («Бедная мать! – подумал он, но не пожалел ее, как раньше, а просто стал еще сильнее презирать за бедность. – Продаться за сосиски! Сама виновата!»). Смена еще не кончилась, и народу в буфете не было. – Между прочим, очень уютно.
Он четко произнес «между прочим», но видно было, что не вложил в них никакого другого смысла, кроме того, который вложил. Между прочим. Так начинаются глюки, подумал Гурьянов, пора и выпить.
– Это студенческое общежитие?
– Ага, общага… табачной фабрики.
– Ты тут… маму встречаешь после смены?
– Ага. Еще баб снимаю. Пену взбить любви телесной.
– Что? – хрипло спросил Гурьянов.
– Пену, говорю, взбить. Любви телесной. Любви страстной. Безудержной… Это из любовной лирики. Наверно, богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен…
– Ты знаешь мои стихи?
– Стихи? Да, с детства помню.
– Ну, что ж, приступим? – Гурьянов поставил на стол бутылки. – Как тут сейчас – обслуживают?
Борисов лег на стойку, перегнулся к буфетчице и, положив ей руку на зад, шепнул что-то на ушко, та хихикнула и дала ему нож, штопор, два стакана и даже две салфетки. Губы и глаза ее были как губка, да и вся она была, как губка. Гурьянова от этой мысли передернуло. Слышно было, как она уважительно сказала «Дары!» Несколько неожиданно и странно было услышать это слово в этом месте. Гурьянов как-то забыл, что и сам двадцать лет назад произносил здесь не менее высокие слова, которые вот только, увы, очень сильно сгладило время. И уж совсем удивился Гурьянов, когда услышал: «Не верьте данайцам, дары приносящим». Но нет, это не Юрий. Это что-то внутри него трагически произнесло.
– Ты тут как свой.
– Даже без «как», я тут свой. Как и вы… Алексей Николаевич. Вон то – тоже ваша дочь. Вон, шлюшка та. Кать! Радетель зовет!
– Что? Катя? Какая Катя?
– Хорошая Катя. Ночь как минута пролетает…
– Что ты говоришь?
– Здравствуйте.
Гурьянов встал. Девица была откровенно яркая до вульгарности, но и неуловимо волнующая до поэтического экстаза. Она невинно смотрела Гурьянову в глаза. Поскольку невинность дается женщине один раз в жизни, она невинна всю жизнь. Нет, губка, губка! «Какие руки, какие губки, какие бедра у голубки!» – привычно полезли в голову рифмы. Гурьянов поморщился от них, как от неприятного запаха.
– Борисов сказал, что вы Гурьянов. А я Бельская. Дочь Сони Бельской, бывшей буфетчицы. Помните ее?.. Семейная династия. Мать часто говорила про вас. Что вы, мол, отец мой. Думала: врет. Думала: фи, поэт Гурьянов и какая-то буфетчица?
– Она твоя мама, Соня… – сказал Гурьянов. В горле его пересохло. Он глотнул коньяк и не почувствовал, что это коньяк.
– Соня она, а я Катя. Я-то знаю, кто она мне. Про вас сомневалась. Мать-то я хорошо знаю. Надо же, отца вижу! Скажи вчера кто, послала бы! У нее-то кого только не было – и маляры, и ментура, и шофера, главбух какой-то задрипанный был, с порфелем! Милый мой бухгалтер! Козлы вонючие! А мать: нет, не они твои отцы, твой отец поэт Гурьянов! Как будто я претендовала сразу на несколько отцов! Ей, конечно, виднее было.