Сердце бройлера — страница 23 из 46

– А ведь я, Катя, – поздравь меня – тоже его сын. О! И твой брат заодно!

– Иди ты! Ой, плохо будет! А если ты заделал мне кого?

– Юрий! – воскликнул отец.

– Юрий? – удивилась девица. – Юрий! Ой, уморил, – она расхохоталась. – Семен он, а никакой не Юрий! Папенька!

– Что мне все это напоминает?.. – посмотрел Гурьянов на своих деток. – В Петергофе фонтан есть. Из Бельгии привезли. Называется «Самсон, разрывающий пасть писающему мальчику». Очень напоминает…

Два часа общения Гурьянова с сыном существенно не сблизили, что было и неудивительно. Семен был абсолютно чужой и не желающий пойти ему навстречу человек. Поговорили о том, о сем, как два попутчика, пока Катя не сказала им:

– Все, родственники, лавочка закрывается! Выметайтесь.

Гурьянов со вздохом поднялся, простился с Катей. Та, как Леонид Якубович, поморгала ему глазами.

– Сестренка, покеда!

Семен, пиная пластиковую бутылку, проводил отца до трамвая. Возле телефонной будки маленький черный пудель пытался взгромоздиться на крупную податливую овчарку.

– Такой маленький и уже кобель! – воскликнул Семен, ловко поддел бутылку и угодил ею в дрыгающийся песий зад. И расхохотался.

«Как ни странно, – подумал Гурьянов, – осознание своего ничтожества возвышает. Вернее, очищает».

4. О плановой трансформации административно-хозяйственных отношений в рыночные

Всю нескончаемую майскую ночь дул сильный ветер. Нудно гудело за окном. К утру стало холоднее. Низкие серые тучи, как тревожные мысли, нескончаемо ползли и ползли с запада на восток. Сквозь порывы ветра каким-то пунктиром доносились звуки города. Дома стояли съежившись, согнувшись, заострившись. Яблоневый цвет опал. Он лежал на влажной от ночного дождя земле, как рыбья чешуя. И была в этом завершении красоты, как и во всяком завершении, какая-то несправедливость и грубость. И вместе с тем, уверенность в своей правоте. Грубость часто бывает права, права, потому что завершает даже красоту.

Суэтин задумчиво брел к дому.

Как представишь, сколько в этот момент тел сливаются в судороге и сколько душ витают в неприкаянном волчьем одиночестве, жалко становится человека, жалко, что он не может найти себе душу, которая давно ищет его самого.

Встречный глянул на него резко, зло, точно это Суэтин накликал промозглую погоду.

Как бы пристально и магнетически, как бы тяжело и зло ты ни взглянул на другого человека, всегда найдется такой, чей взгляд будет пристальнее и пронзительнее, тяжелее и злее, чем твой. Но если ты взглянешь на человека по-доброму и открыто, вряд ли кто будет тебя сильней. Ибо злой взгляд от дьявола, и сильнее его ты не будешь, а добрый – от Бога, и он открывается сразу же и весь.

***

Настя давно уже привыкла к причудам Евгения. Он дня не мог прожить без какой-либо увлеченности. Не женщиной, нет, ими он интересовался мало, а идеей, фантазией. Увлечется, вспыхнет, положит на нее ум, энергию, время и вдохновение, а через год-другой с такой же легкостью сменит ее на новую.

Сначала он увлекался собиранием книг, потом вдруг стал собирать коренья и травы, а заодно выжиганием по дереву, потом стал делать всякие настойки и наливки, перещеголяв в них мать, чуть не спился, потом резко сменил курс и перестал совершенно пить и есть не только мясо, но и рыбу, яйца, сыр, майонез, грибы… А что же он ел тогда вообще? Настя в те дни перестала готовить еду и чувствовала себя обманутой и преданной. У нее тогда впервые заболело сердце, как от любого непоправимого несчастья.

И вот, в конце концов, здрасьте, ушел с головой в эзотерические учения: во всякие там йоги, арканы, эгрегоры, чакры, кундалини и прочую канитель. Накупил три полки Кастанеды, Подводного, Малахова, кучу малоизвестных авторов, тем не менее ужасно просветленных и продвинутых, и ушел в нирвану.

Иногда на него накатывала хандра, и он впадал в «депресняк», закрывался в комнате и то ли возился со своей формулой, то ли просто, как мазохист, упивался одиночеством. На него было страшно глядеть в эти дни: осунется, не брит, хмур, молчалив. Не дай бог сказать что-нибудь поперек. Нет, не взорвется, но так уйдет в себя, с такой силой, что вслед за ним, кажется, уходит и вся твоя жизнь. Уходит, и нет ее тут, с тобой, и там она ему совсем не нужна.

Настя чувствовала, что это в нем от отчаяния, но не могла понять, вернее, не могла себе представить, отчего это. Как женщина, она первым делом думала, что тут все дело в его неудовлетворенности ею как женщиной, и от этой мысли ожесточалась и наговаривала себе и подруге Веронике много чего лишнего на Евгения, о чем потом жалела. Евгений становился в эти дни не только замкнут, но и жесток. Черствость его иногда изумляла. Он оставался совершенно равнодушен к чужим страданиям и болям, в том числе и ее, и Сережиным. Их для него просто не было. Для него существовали лишь его боль и проблемы, и он яростно бился с ними в душе своей, один на один, не прекращая свой беспощадный рыцарский поединок с самим собой, победителем в котором, Настя знала это, будет только смерть.

Она видела это, но ее мало утешало увиденное. Ей, разумеется, хотелось лишний раз выйти в театр, в ресторан, пойти в гости, просто погулять, наконец. Но она уже стала бояться предложить ему это. Когда же Евгений года два назад стал (уже в который раз) исписывать сотни листов в поисках какой-то формулы, она не выдержала и спросила у него: «Тебе, Женя, не надоело?» Он не услышал ее, хотя и промычал что-то в ответ.

Она решила больше не обращаться к нему ни с чем, пусть жизнь идет, как идет, себе дороже будет. Иногда он с лихорадочно блестящими глазами и весь в нервном возбуждении, дрожа, спускался до нее и рассказывал о своих успехах, в которых, признаться, она мало что понимала, но в эти минуты она еще сохранила способность искренне радоваться за него. Не все умерло в ней в результате нескончаемых многолетних экспериментов Евгения. Он мог сутки, двое не спать, не есть, не пить, не ходить даже в туалет, а на любое обращение к нему лишь рычал и раздраженно махал рукой, чтобы она закрыла дверь и не лезла к нему.

Однажды к ним пришли гости, но он даже не вышел и бросил ей, не поворачивая головы, мол, займись ими сама, я занят, болен, умер, скажи, что хочешь, лишь бы не лезли ко мне, и пусть не вздумает кто-нибудь сунуться ко мне в комнату. Она понимала, что он не шутит. Однажды он очень грубо выгнал соседа, зашедшего к нему за каким-то советом. После этого он, как ни в чем не бывало, мило раскланивался с ним и недоумевал, почему тот косо смотрит на него. Насте пришлось что-то придумывать и невразумительно донести до соседа, чтобы хоть как-то сгладить неловкость. Соседи все-таки, вместе жить и жить. Евгения же это совершенно не беспокоило, так как он, похоже, ни с кем в этой жизни не собирался не только общаться, но даже перебрасываться незначительными словами.

Все мужики придурки, говорила Вероника, но это была точка зрения частного, или физического, лица, которое эти мужики обманывали раз двадцать, не меньше, не только как физическое тело, но и как страдающую физически душу, чего, собственно, она ожидала другого? После третьего мужика в сети идут только придурки. Таков закон распределения рыбной ловли, если угодно, и с ним надо считаться, а не игнорировать его.

– Да заведи кого-нибудь, плюнь на Женьку. Раз ему все равно, чего ты-то переживаешь? О, господи, мужиков – вон сколько. Хошь так бери, хошь в обертку завернутых.

Вероника искренне недоумевала.

Настя была мрачнее тучи.

– Не успел домой вернуться, тут же из дому бежит! Не мог день обождать. Никуда твои дружки не делись бы. Все душу друг другу излить не можете. Погляжу я на вас, не изливаемые у вас души у всех!

– Что ты злишься? – спросил Суэтин. – Раз пошел, значит, надо было. Я же не спрашиваю тебя, когда ты на кафедру идешь или в деканат, зачем тебе это надо…

– На кафедру и в деканат я хожу на работу! – отрезала Настя. – Там у меня других интересов нет и быть не может!

– Логично, – согласился Суэтин, поняв, что спорить бесполезно. – Логично, железно и бесповоротно. Завидую, уважаю, ценю! Па-азвольте отойти ко сну? Что-то спать захотелось.

– Алкоголик несчастный!

– Счастливый, Настя, счастливый! Позвольте поцеловать вам ручку, мадам. Весьма тронут.

– А иди ты!

И он пошел ко сну, в который тут же и провалился, как в глубокую черную яму. Когда утром он выбрался из нее, ему показалось, что он провел не ночь, а всю свою жизнь в угольной шахте. Видно, мало вчера выпил, раз такой крепкий был сон, подумал он. Или, наоборот, чересчур много?..

5. Народный хор

На сцене с трудом вдоль стены разместился народный хор. Хор был смешанный: наполовину состоял из хористов, а на другую – из хористок. Мужчины все были солидные, многие с бородками, а женщины – всё больше молоденькие, гладенькие. Симфонический оркестр филармонии плотнее, чем обычно, расположился на сцене. Впервые исполнялась третья кантата нежинского композитора Серикова (сына известного в прошлом хормейстера). Дирижировал сам Сериков. Он пожал руку первой скрипке, строго взглянул разом на всех музыкантов и певцов и взмахнул руками. Разом взревело все. Приёмистость оркестра и хора составила сотые доли секунды. Так срывается в бездну водопад или сразу со всех летательных аппаратов по команде десантный полк. Зал вдавился в кресла. Сердце подступало к горлу, перехватывало дух и свистело в ушах. Сериков властвовал над стихией звуков. Многим дамам в зале нравилась его стройная фигура, при удивительно больших и пластичных кистях рук, и видимая залу четверть лица, то справа, то слева, на которое ниспадали черные с проседью волосы; а мужчинам нравились его жесткие руководящие жесты хору и властный в кудрях затылок (может, конечно, они и лукавили). Много бабочек с синими папочками и много папочек с белыми бабочками пели так дружно, что не было понятно ни одного слова. То и дело дрожали не рассчитанные на кантату висюльки в люстре под сводами зала, а в краткой паузе между второй и третьей частями по залу крадучись прошел прямо-таки священный ужас. Женские голоса били вверх, как гаубицы или зенитки, а мужские мощно в упор настильным огнем покрывали всю площадь зала. Продавец бижутерии в киоске холла пару раз озадаченно смотрел в сторону зала. Когда по замыслу автора хор без всяких классических подходов, новаторски резко, как жизнь, оборвал кантату, в зале с минуту стояла гробовая тишина. Слушатели приходили в себя. От шквала аплодисментов опять задрожали висюльки в люстре, а в зал вновь заглянул священный ужас. Продавец бижутерии в киоске холла подскочил на стуле. Сериков платочком промокнул пот и с поклонами принял от служительницы филармонии гвоздики, а от нескольких свободных дам исключительно розы, сопровождаемые порханием изогнутых ресниц. Операторы с телестудии спешили запечатлеть момент. Они кричали что-то друг другу, но, похоже, ничего не слышали. Момент явно не вмещался в рамки заурядного кадра. Он замахивался на эпохальность. Буквально на глазах благодарных слушателей гражданские лица превращались в исторические. Без всяких метафор, весьма натурально. Критикесса Свиридова уже строчила в свою книжицу вдохновенные строки «… блестяще… артистическое очарование… мощь и экспрессия… «Гибель богов»… поздний Шостакович… Нежинск обрел… олимпийцы… возрождение… храм… канун третьего тысячелетия…»