***
Сергей вспомнил, как года три назад до смерти напугал бабушку, царствие ей небесное! Бабушка приехала ним в гости и сидела на кухне, ждала, когда разойдется компания.
Анна Петровна любила рассказывать эту историю.
– Загулялась молодежь за полночь. Родителей нет, в Москве оба. У меня сердце мягкое, отзывчивое. Я на кухне сижу, чтоб им не мешать, книгу читаю. А там, не рыдай моя мать! Такой рев, такой рев и топот! Как это соседи не пришли, не знаю даже? А, Новый год был. Чего же я читала-то? А, Оскара Уайльда. Забавное что-то. Вдруг стук в окошко. Тук-тук-тук! Голову оторвала от книги. Не пойму, где стучат. Снова: тук-тук-тук! В стекло оконное. А квартира на четвертом этаже. Я перед этим фильм какой-то смотрела про летающие тарелки, как на них людей похищают. Нехорошо на душе стало. Стук громче. Я закричала. А в окно уже не на шутку дубасят. Ну, тут я и заорала, как под Миусом, когда фрицев атаковали. Прибежали парни с девками. Я ору. Они ко мне: что, что такое? Я ору и на окно показываю. Я ору, они орут и не слышно больше ничего! Я тогда – тише! – говорю. Слушайте. Замолкли все, прислушались. А в окно снова стук. Так что стекла трещат. Окно заделано, отодрали с горем пополам, отворили, а там Сергей, окоченевший весь. Поздравить бабушку пришел – по карнизу!
Тогда Сергей вдруг затосковал (на него в шумных компаниях такое иногда находило) и не знал уже, что предпринять. И вдруг вспомнил о знаменитой сцене кутежа Пьера Безухова. Позабавлю-ка ремейком гостей, а заодно и бабулю поздравлю. Соскучилась, небось, там одна. Вышел на балкон, перелез через перила и по карнизу, хватаясь за обледенелые стены, добрался до окна кухни. Два раза чуть не сорвался. Удержался чудом. Но, похоже, отморозил пальцы. Позлорадствовал, стиснув зубы: «Нет, до такой стены даже Стивен Кинг не додумался. Куда ему! Не был он у нас в России, не был. И делать ему тут нечего!» Сквозь мерзлое стекло было плохо видно. Угадывался бабушкин силуэт. Постучал. Бабушка подняла голову, взглянула на него, открыла рот. Снова постучал. Бабулин крик был слышен даже на улице. Прибежали ребята. Бабушка тыкала пальцем в направлении окна и орала. Все тоже заорали, забегали, по телефону стали звонить. Хоть бы кто к окну подошел. Стал бить по стеклу кулаком. На кухне затихли. Наконец-то кинулись к окну. Возились с ним битый час. Чуть-чуть бы еще, и выдавил стекло. Перевалился через подоконник. Заорал:
– Ну, чем я не Долохов?
– Какой Долохов? – заорали все. – Слабо Долохову!
Бабуля поцеловала в лоб и дала подзатыльник. Ах, какая же она была славная!
До последнего дня она работала над монографией о становлении отечественного коневодства. Накрапала тридцать пять авторских листов! Академик ВАСХНИЛ Харитонов тут же распорядился издать ее. За год с небольшим монография была подготовлена к изданию, и бабуля успела прочитать оттиски.
– Это, Сереженька, дело всей моей жизни, – сказала она ему тогда. – Не думай, что жизнь долгая. Спеши сделать главное, пока молодой.
Когда бабуля тихо-тихо покинула этот свет, он не услышал из ее уст ни одного стона, может быть, потому, что у него в тот момент стонала и ревела собственная душа. И ее жалко было, и себя, и, как ни странно, все человечество. С нею, казалось, уходила навеки стихия беззаветного служения людям.
7. В «Трех товарищах»
Евгений встретился с Алексеем и они, не сговариваясь, подались к Дерюгину в гараж. Подходя к гаражам, взглянули друг на друга и пожали руки. Похоже, мужские треугольники надежнее смешанных. Как в былинах да сказках.
На гараже болтами была привинчена вывеска «Три товарища». Ниже разными почерками мелком было приписано: «Три толстяка. Три мушкетера. Три поросенка. Трое. Трехчлен. Три пескаря. Три сестры. Три года». «Трехчлен» был зачеркнут.
– Бог троицу любит, – сказал Гурьянов и приписал «Трибрахий».
Заглянув в гараж, они услышали голос друга. В гараже было пусто. Голос и свет шли из недр земли.
– Я тебе… – говорил голос. – Я тебе сейчас так пойду, что тебя ни один стационар не примет! Коником по фейсу! Вот сюда! На жэ!
– Ой-е-ей! Напугал! Напугал бабку отверткой! – ответил первому голосу второй, принадлежащий, впрочем, тоже Дерюгину. Послышалось короткое, но выразительное слово из ненормативной лексики, бульканье, стук, кряканье, звук «а-а-а!..» – выражавший высшую степень удовлетворения.
– Пьешь? – спросил первый голос. – Пьешь, значит? А мы, что же, лысые? А мы лы-ысые?.. Лысые-лысые! О так-от! Получил? Е-два получил? Это тебе не г-пять!
Послышалась причудливая вязь из слов нормативной и ненормативной лексики, бульканье, стук, кряканье, звук «а-а-а!..» После чего, как после всякого удовлетворения, наступила некоторая пауза.
Гурьянов подошел к яме:
– Ты чего там, Толя?
– Не мешай! – послышалось из ямы. – Посиди. Гамбит добиваю…
– Добиваешь или допиваешь?
– Что он там? – спросил Суэтин, не заходя в гараж. Он невольно залюбовался видом рощицы на другой стороне балки.
– Партию исполняет. Гамбит на табурете. На прочее, увы, опоздали.
– Ты посмотри, какая красота, – указал Суэтин на рощицу. – Зачем он в яме-то сидит?
Агония гамбита длилась пять минут. После грохота сметенных с доски фигур вылез недовольный Дерюгин.
– Зинаида достала, – были первые слова Дерюгина. – Заначку, – он похлопал по пистончику брюк, – вчера постирала вместе с брюками! Это бы ладно. Гладить стала, нашла, прогладила ее и, проглаженную, изъяла в доход государства. Да еще пристала: откуда? На свою голову сказал, что профвзносы. Так много, удивилась она. Хорошо, мысль пришла, что это за полгода. С зарплаты отдашь, сказала и изъяла. Пришлось «закладку» вскрывать.
«Закладки» были разбросаны по гаражу во множестве. Это, разумеется, были не те закладки в томиках поэзии или артистических мемуаров, которые любят делать рафинированные дамочки, находящие вкус в «высокой» литературе. Дерюгинские закладки были в щелях между кирпичами. Все их Дерюгин, естественно, не помнил, так как «закладывал» большей частью в беспамятстве, после того, как уже заложил за воротник.
– Зинаида с табульками не ловила? – поинтересовался Суэтин.
– Тьфу-тьфу! Бог миловал. У меня они и по форме, и по содержанию, как надо. Тик в тик. Не подкопаешься.
Дерюгин бухгалтерские квитки о начислении зарплаты печатал сам на машинке «Ивица» и относил «для отчета» жене. Та ни разу не усомнилась в их подлинности, так как даже не подозревала о мошеннических талантах супруга, поскольку считала его круглой бестолочью. Каждый раз она сетовала:
– Ну, что это за получка? Раз от раза все меньше. У вас что, совсем нет премий?
– Нет, – вздыхал Дерюгин. – План не даем уже несколько месяцев.
– Лет, – поправляла его Зинаида и шла жаловаться на мужа соседке. У той муж получал и того меньше, и это хоть как-то успокаивало Зинаиду.
– Это еще не все, – продолжал досадовать Дерюгин. – Потом сюда приперлась. Картинки сорвала. «Трехчлен» зачеркнула. Вон они, – он указал на обрывки бумаги в углу. – Пришла, увидела, разодрала.
– Что за картинки? – спросил Суэтин.
Дерюгин поднял обрывок, разгладил на колене, ласково провел ладонью по наливному бедру разорванной на части красавицы.
– Е-мое! Такую красоту! – сокрушенно сказал он.
– Что бабы понимают в красоте? Особенно женской. Завистницы! – подхватил тему Гурьянов. – Мы тут к тебе, Толя, не совсем пустые…
– Вижу-вижу, – повеселел Дерюгин. – Закусончик есть. Е-пэ-рэ-сэ-тэ!.. – он извлек из сумки хлеб, колбасный сыр, кильку в томате, головку чеснока. – Мне житья от нее, братцы, нет, а сама гуляет, как хочет. Как выходные, так калым. Деньгу зашибает, а где она, деньга, не видать!
– Тут вы квиты, – сказал Гурьянов.
– Ей бы только песни попеть. Она и калымит для этого. Верите ли, в выходные один дома, как сыч. Туда, сюда сунешься – пусто! В гараж подамся, так хоть партийку-другую сам с собой сгоняю, пивка хлебну – на душе светлеет.
Друзья сочувствовали Дерюгину, но, увы, ничем не могли помочь. Да, собственно, кто ее, помощь эту, ожидает по гаражам да по кухням. Поплакался, поругался, и полегчало на душе. Так и идет круговой плач и круговая ругань. Как в цирке.
***
Зинаида лет десять работала маляром, а потом по просьбе Дерюгина Николай Федорович Гурьянов устроил ее в Дом офицеров художником. Рисовала плакаты, оформляла стенды. Удачно написала несколько картин из солдатских будней – «Читающий старшина», «На балете» и тому подобное. По выходным подрабатывала побелкой и покраской квартир военнослужащих. Квартиры были двухкомнатные, редко – трех. Приходила с кистью на длинной ручке. Краску, известку, ацетон предоставляли хозяева. В завтраке не нуждалась. Для настроя выпивала (не закусывая) сто граммов водки и до обеда красила первую комнату. Обедала в пять вечера. Комната сияет, пахнет свежестью или краской, на столе красный с косточкой борщ, селедочка с лучком, холодец с хренком, две котлеты с картофельным пюре, политым растопленным маслом. Зинаидины вкусы знает вся дивизия. Бутылка допита, обход позиций сделан, в рот сигарета, в руки гитара, проигрыш, перекур, и звучит русская раздольная песня. Часов до одиннадцати. А назавтра в восемь утра Зинаида, как штык, на боевом посту, опрокидывает (без закуски) сто граммов, и вторая комната – держись! В семнадцать ноль-ноль обед, а потом песни до двадцати трех. В двадцать три ноль-ноль расчет наличными. С военных скидка пятьдесят процентов. В двадцать три тридцать возвращение домой и разнос Дерюгину за небрежно прибранную квартиру.
***
– И вот так, ребята, я живу всю свою сознательную жизнь!
Гурьянов утешал Дерюгина:
– Не переживай, Толя! Она – во имя творчества! Творческие натуры не переделать! По себе и по отцу знаю! Нас не переделаешь, к нам приноравливаться надо! Не переживай! Переживания сокращают век. А зачем, если он и так короткий? Ну, за любовь!
– Ты что, серьезно? – Дерюгин даже встал. – Не, я за это не пью! Нашел, за что пить! Стареешь, знать.