Сердце бройлера — страница 40 из 46

– Леша, – со слезами на глазах говорил Дерюгин, – Леша, как же так? Ведь вот только что мы втроем сидели тут…

Дерюгин вдруг сорвался, схватил выдергу, сдернул табличку «Три товарища» и стал колотить ее со страшной силой. А потом плакал и молотком выпрямлял ее на верстаке.

А Гурьянов никак не мог понять, куда же делись все слова, которые звучали в этом гараже столько лет. Если они звучали, должны же они где-то осесть, должны они где-то храниться, должны хоть кого-то еще волновать?

Посидев в гараже, друзья решили зачем-то заглянуть на речку, на то место, где они любили сиживать втроем. Выпили, во всяком случае, они каждый в полтора раза больше обычного. Раз третьего не дано. Гурьянов потом никак не мог вспомнить, что понадобилось им конкретно в тот раз возле реки, но что потащил Дерюгин – он помнил прекрасно, и совесть его хоть в этом не мучила.

Когда они возвращались с реки (а может, только шли туда?), надо было перейти через железнодорожную насыпь, на которой вечно стоял состав, чуть ли не со времен гражданской войны. Состав был длиннющий, вагонов сто, и обходить его что справа, что слева было бессмысленно. Никто никогда не обходил. Полустанок охраняли плакаты: «Не подлезай под вагон!», «Выигрывая минуту, можете потерять жизнь!» и тому подобное. В лицо потенциальному нарушителю железнодорожных заповедей свирепый мужик с плаката тыкал толстым пальцем. Гурьянову показалось, что он насмешливо и с подначиванием посмотрел на Дерюгина и заговорщицки подмигнул Гурьянову.

– А полезем! – сказал Дерюгин. – В жизни ничего не выигрывал. Может, минуту выиграю? Ну, е-пэ-рэ-сэ-тэ!

Дерюгин поднырнул под вагон, и состав в эту минуту дернулся. Выцветший от времени плакат окрасился от упавшего на него солнца в красный цвет, и мужик на плакате многозначительно подмигнул Гурьянову. Потом поднял толстый палец вверх и произнес: «Я же говорил!»

– Сволочь! – заорал Гурьянов. – Сволочь! Сволочь!

17. Трехлапый Джон Сильвер

На сорок дней Настя пошла на кладбище через весь город пешком. Ей не хотелось никого видеть. Хорошо, что никого и не встретила. Была среда, день предательств и отступлений. На кладбище народу было мало. Не считать если тех, что внизу. Все отдыхают, почему-то подумала Настя. У нас День города, а здесь, по аналогии, наверное, Ночь. А еще у нее вертелась в голове фраза из детства: «сорок сороков». Что это такое – она не могла вспомнить. Перед поворотом направо, на развилке, где два дня назад лежала земля из выкопанной ямы, уже была чья-то могилка. На могилке, свернувшись калачиком, лежала рыжая собака. Она положила голову на передние лапы и смотрела на Настю. Настя вздрогнула: собака была точной копией собаки из ее вещего сна.

– Дружок, – машинально сказала Настя и прошла мимо.

– Подайте, Христа ради, – подошел к ней молодой еще мужчина с запахом старого перегара. Настя дала ему два рубля. Тот поглядел на монету.

– Может, добавите? – сказал он и тут же шарахнулся в сторону от взметнувшегося кулака. – Премного благодарен!

Настя положила цветы, постояла, задумавшись, над местом, где теперь век лежать ее мужу, куда отворили двери для его бренного тела, посмотрела вверх, куда в растворенные Богом ворота унеслась на светло-сером коне невидимая его душа, потом по сторонам, на окружающий ее сверху мир деревьев, населенный белками и сороками, и поддерживающий его снизу подземный город, жители которого так редко бывают в гостях друг у друга. А может, наоборот, они постоянно вместе, подумала Настя, и им вместе не так одиноко, как было здесь? На кладбище честолюбия могил не меньше, чем на кладбище чревоугодия. Жить надо скромно, подумала Настя, так, чтобы гвозди в гроб не вгоняли торжественно и громко. О чем это я? Какие гвозди? Это воспоминания детства: тогда гробы заколачивали с каким-то шальным ухарством, зажав гвозди в зубах.

Как глупо все произошло, как глупо! Я-то, я-то, не могла прийти раньше всего на один час! Дался мне этот хор! Да, хор непременный атрибут всякой трагедии. Опоздала на час – опоздала на жизнь. Что-то похожее висит под мостом. Выиграешь минуту, потеряешь жизнь. Выиграла целый час! Потеряла шестьдесят жизней…

Приложила она к сердцу ком могильной земли, но не отлегла скорбь, нет, не отлегла!

Но кто это – женщина с букетом белых роз? Морок.

Опять бомж. Он было направился к ней, но потом резко свернул в сторону.

Часа два простояла она почти в полной тишине. Здесь, лицом к лицу со смертью, она впервые в жизни ощутила время не как стремительный поток, рвущий ее на части, уносящий от самой себя, а как неотъемлемую часть самое себя. Время бушует внутри нее, и только она сама может его укротить, успокоить и даже, кто его знает, повернуть вспять. Внутри были какие-то голоса из давнего и недавнего прошлого, но они таяли, не успев толком запечатлеться в ее сознании. Из гула и свиста выплыл вдруг голос Гурьянова:

«Сидим мы, значит, вот тут… Перед экраном… О чем-то говорим… О чем?.. Звонок. Думали, ты. Шум в коридоре. Сергей с кем-то говорит. Женька встал… Еще почему-то взглянул на себя в зеркало. Знаешь, когда из дома уходят, в зеркало глядят… Я ему: сиди, куда ты? «Что-то не то», – сказал и вышел… Ну, а потом… потом слышу, спрашивает, кто, мол, такие и что надо. А потом… глухой стук, возня какая-то, дверь хлопнула. Я выскочил. Он лежит, а Сергея нет. Тут же дверь внизу хлопнула, машина загудела. Огни не зажигали, я в окно глянул. А потом позвонил… ты пришла… Что потом? Потом все уже поздно…»

На мгновение замерло сердце: по аллее шла женщина с розами. Нет, показалось…

«…Скажи ему при жизни, что так вот умрет – не понял бы и обиделся еще… Всю жизнь куда-то спешил, что-то свершить хотел… Высокое…»

Настя представила мужа, всегда такого стремительного, неуемного, жаждущего все получить тут же, сей час, непременно. Он бы и здесь, над собственной могилой, не смог выстоять спокойно и пяти минут. Словно тянул его кто-то в пропасть. В его записях все математические выкладки обернуты лентой, исписанной словом пропасть. Конечно, его подкосили последние годы, но кого они не подкосили? Все спешил, тянул на себя года, рвал их, отбрасывал прочь, будто впереди они были лучше. Злой стал в последние дни, желчный.

– Почему ты не любишь людей? – спросила она.

– Ты ошибаешься. Я люблю людей за то добро, которое хотел им сделать.

– О, как горят глаза у иных поэтов, когда они слушают стихи другого поэта! С таким же неподдельным интересом собаки нюхают на пригорке чужое собачье дерьмо, – сказал он как-то вечером, когда они возвращались с презентации сборника стихов Гурьянова.

– Ужасно! Это ты сказал ужасно! Ужасно ты это сказал! – воскликнула она.

– Почему? – возразил Женя. – Это единственное, по чему собаки судят друг о друге: здоровые они или больные. Судят, по-моему, вполне здраво. Человеку бы так! И к больной собаке здоровая не подойдет, а здоровую обнюхает, да еще не раз.

– Но стихи!

– Что стихи? Стихи-стихи! Стихи все пишут! По стихам точно так же видно: болен поэт или здоров. Если болен, пиши. Если здоров, разгружай вагоны. И вообще, в здравом рассудке писал стихи только Гомер. Наверное, потому что он их пел. И наверняка считал себя композитором, а не поэтом. «Илиада» была всего лишь словами к его песне вечного странника. И вот этот слепец повел за собой тысячи еще больших слепцов, и все они свалились в яму, где делать больше нечего, кроме как писать сонеты и поэмы!

– Чем тебе насолил Гомер? – спросила тогда она. Зачем спросила? Ведь он уже начинал прозревать.

Ей припомнилось, как он бросил недавно, между прочим: пожил, мол, пора и на покой. Странно, что он даже мог подумать такое! Эх, Женя, оставил меня одну! А ведь он наверняка в свой последний вечер обсуждал с Алексеем что-нибудь прекрасное… И Толи не было, он бы не допустил этого, он… Почему же рядом оказался Гурьянов, а не я? О, Господи, прости! Где же я-то была? Ты все пела – это дело!

Настя вспомнила, как однажды Гурьянов плакался: помру, мол, тогда оценят; а Женя ему: поэт, как актер, нужен при жизни. А математик разве не нужен?

Куда свернула эта женщина с белыми розами?..

Когда Настя возвращалась домой, она увидела рыжего Дружка на том же самом месте. Он по-прежнему лежал, положив голову на передние лапы. Как он похож на Дерюгина! Словно Дерюгин пришел на могилу друга… Нет, там ближе.

– Дружок! – остановилась Настя возле него. Протянула собаке печенье.

Пес встал и, потянувшись, подковылял к Насте на трех лапах. Задняя правая лапка болталась на одной только шкуре.

– Бедный ты мой! – ударила Насте в голову жалость. Она представила похороны его хозяина: пес мешает всем, вертится под ногами, его гонят, бросают комьями земли, машут лопатой, невзначай или специально попадают лопатой по лапе. Теперь ему, несчастному, хромать всю жизнь. Трудно ковылять, Дружок? Ждешь, когда вернется хозяин? Жди-жди… Настя скормила ему всю пачку печенья. Пес вернулся на прежнее место. Настя несколько раз оглядывалась, пес глядел ей вслед. Потом был поворот, и Настю вынесло в обычную городскую сутолоку. Гурьянов…

«…О тебе, Настя, много говорил… А потом вдруг, ни с того, ни с сего: а ведь когда я умру, некому будет и вспомнить о том славном времени… Что он имел в виду?..»

В следующий раз Настя пришла проведать Женю только через неделю и сразу же увидела Дружка на могиле.

– Ты здесь? – Настя не удивилась, увидев его. Как же она забыла о нем? Ведь он вызвал в ней в прошлый раз такое острое чувство жалости! – Чем же тебя угостить? Прости, миленький, сегодня у меня ничего нет.

Пес снова положил голову на лапы.

Возвращаясь, Настя позвала его за собой. Пес глядел на нее, раздумывая, потом поднялся. Перерубленная лапка больше не болталась. Видно, отпала сама собой. Всю дорогу Настя рассказывала псу о своей жизни. Пес, покачивая головой, плелся рядом.

Возле дирекции кладбища Настя увидела нескольких мужчин. Она подошла к ним и спросила, где тут можно купить печенье или колбасу.