Сердце бройлера — страница 41 из 46

– Помянуть?

– Да вот ему.

– Сильверу? Да он сытый! Его тут все подкармливают.

– Печенье съел в прошлый раз.

– Печенье он любит.

– А кто ему лапу так?

– Да сам виноват. Машину подавали назад, а он подлез. Он ее потом сам и отгрыз себе. Болталась, как тряпка.

– Я видела, – сказала Настя. От этой прозаической подробности ей стало невыносимо жалко собаку. – Пойдем со мной, – позвала она пса.

Мужчины одобрительно заговорили все разом.

– Бери, бери, не пожалеешь: надежный пес. Лучше мужа! – засмеялся толстяк.

Настя заметила, как его подтолкнули в бок.

– Спасибо, – сказала она и пошла с Сильвером к остановке автобуса.

Мужики долго смотрели ей вслед. Тоже люди, подумала Настя. До сих пор она воспринимала всех работников кладбища, разумеется, не как прислужников дьявола, но и как не совсем реальных людей, с которыми можно запросто поговорить о погоде или попить чайку. Даже с ее жизненным опытом с ними можно было, как ей казалось, реально общаться лишь через бутылку или сотенную. Одно то, что они отворяли врата земли и отправляли в них очередную жертву болезни или несчастного случая, населяло душу Насти суеверным ужасом. Сказано: не бойся смерти. Сказано, да не услышано почти никем.

– Что же мы будем с тобою делать, Дружок? Сильвер. Нет, давай лучше по-нашему: Дружок. У нас все Тимошки были. Вот пришла пора и для Дружков. Подожди меня здесь, я тебе колбасы куплю. Кровяную хочешь или ливерную? Жди.

Она нашла спустя месяц после похорон мужа записку под настольной лампой, которую тот написал, видимо, за день до смерти. «1) Вымыл пол. 2) Сходил на рынок. 3) Прибил полку. 4) Полил цветы… А жизнь прошла…»

На полгода Настя приехала на кладбище, но из-за сугробов не смогла пройти к могиле. Она прошлась по аллее туда-сюда. Вокруг был пронизанный солнцем бор, белизна снега и синева неба, глубокая тишина – и Настя отчетливо услышала, как ее душа, точно собака, потянулась, зевнула и стала радостно драть лапами мерзлую землю. Она вспомнила, что Женя говорил ей как-то о точно такой же минуте в его жизни. «Неужели ты оставил меня?» – подумала она.

Настя поняла, что для нее, как для собаки, не было ни прошлого, ни будущего, ни рождения, ни смерти, ни воспоминаний, ни фантазий, ни разочарований, ни надежд. Для нее было в этот миг только счастливое ощущения этого мига солнечного бытия, и оно было воистину бессмертно, так как это была не умершая, не умирающая любовь.

«О, Земля, прими в свое лоно усопшего мужа, – произнес Гурьянов над гробом Евгения. – Да обретет он и там мир и блаженство души». Ее всю передернуло тогда. И тут же стало стыдно, что раздражение пересилило горе.

– Мог бы у могилы и без своих стихов! – в сердцах сказала она на поминках. – И без лона!

Гурьянов много выпил, но сказал тихо:

– Бог с тобой, Настя! Они не мои. Это Феэтет так сказал о Кранторе. Один греческий мудрец о другом.

– Так что ж ты тогда повторяешь!

– Потому и повторяю.

Прости, прости и ты меня, Лешенька, прости! И ты, Дерюгин, прости. Что же ты, Толя, так – оставил Зину тоже одну?

18. Настенька

Так же, как белый цвет есть смешение всех прочих цветов, а прозрачная ясность дня получена от слияния света и тени, так и белое ясное чувство старости – есть результат смешения ярких, в том числе и противоположных, чувств всей жизни. Пусть чувство это кажется несколько бледным и оттого слабым – это обманчивая слабость! На самом деле это самый сильный и жизнестойкий цвет, так как он вобрал в себя и пережил все остальные. Юношеские метания, право, щенячий писк и напрасная трата времени. Кажется, что старость, доживая эту жизнь, бездумно и бездарно расходует последние ее крохи. Как это ошибочно, господа! Если у вас появились вдруг такие мысли при взгляде на старика, эти мысли завелись в вас самих, от собственного невежества и грязи.

Аглая Владиславовна подняла голову и сделала над собой усилие, чтобы вглядеться в лицо женщины, склонившейся к ней. Для нее все лица уже потеряли свою выразительность и очертания, так как все они были, как правило, безликие. Оттого, быть может, что за ними не угадывалось души. Да и ей, по правде говоря, не хотелось больше вглядываться ни в кого. Она уже всех их пропустила через себя. Все они уже должны быть от нее далеко-далеко. Невозвратно далеко.

– Настя, – узнала она. – Настенька.

– Вы почему сидите здесь на камнях? Простудитесь!

– Не простужусь, Настя. Я давно на них сижу. От камней не простудишься.

– Да почему вы здесь? Почему не дома?

– А это и есть мой дом. Дворец – из мрамора и гранита. Не каждому в конце жизни жить в таком.

– Вам, что… негде жить? Вставайте, пойдем ко мне. Я вот булок купила, чаю попьем.

– Чаю? – оживилась Аглая Владиславовна. – Давно не пила чаю. Помоги-ка мне. Я, Настя, все кока-колу пью, вернее – допиваю, – хихикнула она.

– А я вас давно не видела. Наверное, лет двадцать, – Насте стало вдруг тревожно, будто она очутилась на краю пропасти глубиной в двадцать лет. Она, наклонившись над старой учительницей, смотрела на нее, узнавала и не узнавала ее и чувствовала, как тело ее инстинктивно подается назад, точно и впрямь боится свалиться в разверзшуюся бездну.

– И я тебя давно не видела. Да и других никого… – Аглая Владиславовна, протянув Насте руку, задумалась, вспоминая, кого же она видела в последний раз. – Да и где бы я кого видела? Я тут все сижу, а вы все работаете. Работаешь? Кем?

– Работаю помаленьку, – Настя не стала уточнять, кем.

– Я помню твою защиту. Тогда много о ней говорили.

– А я вот здесь теперь живу. Как мама умерла, сразу и въехали сюда. Еще в восемьдесят втором.

– Славная была женщина. Красивая. Анна… Ивановна? Царствие ей небесное, славная-славная. Таких мало было родителей. Ты смотри, рядом с метро! Ты тут почитай каждый день по два раза ходишь, а я тебя не видела ни разу. Или у тебя машина?

– Продала. Некогда с ней. Да и не люблю я машины.

– Я их тоже не люблю. От них такое амбре.

– Да, сегодня содержать ее – с ума сойти можно.

– Сегодня сойти с ума – значит, остаться при своем уме. Надо же: динозавры вымерли, а вот машины не вымрут!

– Скорее мы вымрем, Аглая Владиславовна.

– В тебе не было этого пессимизма. Что-то случилось?

Насте стало смешно: не виделись двадцать лет, а вопросы задает, будто общаемся каждый день!

– Случилось? Столько всего случилось, что уже все равно, что случилось.

– А я сижу там на граните и все Лермонтова читаю. Вас вспоминаю всех по очереди, а иногда сразу, как на фотографии. Так и общаюсь с вами все время. Лермонтов – он, Настя, мне понятен стал полностью тогда, когда я уж из школы ушла. Ведь вот как странно: совсем молодой человек был, а слова – словно из ларца вечности доставал. Как старик.

Аглая Владиславовна остановилась у двери в подъезд, взяла Настю за руку и прочитала едва слышно: «С тех пор, как вечный судия мне дал всеведенье пророка, в очах людей читаю я страницы злобы и порока».

В этот момент из дверей выскочил Настин сосед Симкин с злым лицом. Он что-то проорал внутрь подъезда, а потом со словами «Сука! Сука! Вот же стерва!» пролетел мимо, не заметив женщин. Опять поссорился с женой, подумала Настя. Аглая Владиславовна переменилась в лице, будто оскорбили ее.

Вот почему она не видит никого – она боится испугаться их, подумала Настя.

– Пойдемте, – сказала она. – Я здесь живу.

– Рядом с этим? – вздрогнула Аглая Владиславовна.

– Нет, – соврала Настя.

– Мне кажется, это Симкин.

– Да, – удивилась Настя, – Симкин. Вы его знаете?

– Увы. Он был прилежный ученик. Что изменило так его?

Настя отнесла этот вопрос к разряду риторических, но учительница задала вопрос опять:

– Как ты думаешь, Настя, что могло изменить его так?

– Я его совсем не знаю, – опять соврала Настя.

Не рассказывать же ей сейчас о прилежном Симкине, который, как Лермонтов, воевал в Чечне, а до этого в Афгане, Югославии, еще где-то… И не был ни поэтом, ни мистиком, поскольку с потрохами погряз в земном с девками, «бабками» и гнутыми пальцами.

– Ведь вот из благополучной семьи…

Настя с трудом сдержала себя от реплики.

– С высшим образованием. Ведь он железнодорожный окончил…

– Не спешите, Аглая Владиславовна, здесь крутые ступени. Кому сейчас нужен его железнодорожный?

– Это так, – словно опомнившись, согласилась учительница. – Он, наверное, охранником где-нибудь служит, при чужом добре? Своей жизни-то нисколько не жалко. Пустая она у него – чего жалеть? Несъедобные плоды просвещения.

– Не знаю, – сказала Настя и поразилась ее проницательности. – Вот мы и пришли.

Учительнице понравилось у Насти. Она с удовольствием задержалась возле книжных полок, на которых увидела красный четырехтомник Лермонтова.

– Шестьдесят четвертого года. Под редакцией Андроникова. Неплохой. О, «Роза мира»? «Миссия Лермонтова – одна из глубочайших загадок нашей культуры». Я не Эдип – загадку не разрешила. Впрочем, и Сфинксу до него далеко. Чудная старуха? Чудная. Я посижу. Устала. Юбка чистая. Я газетку всегда подстилаю. Ты иди-иди на кухню, собирай чай. Я отдохну. «И ненавидим мы, и любим мы случайно…»

Настя открыла холодильник, и ей показалось, что Женя у нее за спиной. Она замерла. Учительница продолжала декламировать:

– «Ты не должна любить другого, нет, не должна! Ты с мертвецом святыней слова обручена!»

Настя вздрогнула, резко обернулась. Учительница стояла перед зеркалом и разглядывала себя.

– Не узнаю. Давно не смотрелась, а сейчас вот глянула на себя как бы со стороны и вижу кого-то чужого. В душе-то я все та же прежняя Глаша, которой папа читал «Утес». Тебе папа не читал «Утес»?

– Со сливками или с лимоном?

– Что, одновременно?

– Ну почему же? – засмеялась Настя. – Можем и по очереди.

– Я бы хотела начать с лимоном. А потом – со сливками!