Робеспьер, сидевший среди депутатов Горы, встал со скамьи и направился к трибуне, воинственно пригнув изящную голову. Жирондист Годе, председатель Конвента, попытался его остановить. Над прочими голосами возвышался голос Дантона:
– Дайте ему сказать. Я тоже требую слова, когда он закончит. Пришло время прояснить некоторые обстоятельства.
Верньо (следя глазами за Дантоном). Я опасаюсь этого… их альянса уже некоторое время.
Годе (рядом с ним). Любой может договориться с Дантоном.
Верньо. До определенного предела.
Годе. Вопрос денег.
Верньо. Всё куда сложнее. Храни вас Господь, если вы не видите, что всё гораздо сложнее.
Годе. Робеспьер занял трибуну.
Верньо. Как всегда. (Он закрывает глаза, складки на бледном мясистом лице складываются в гримасу внимания.) Говорить он не умеет.
Годе. В том смысле, в каком вы понимаете умение говорить.
Верньо. Он не умеет произвести впечатление.
Годе. Народ все равно его любит. Его манеру.
Верньо. Народ, да. Народ.
Робеспьер был непривычно зол. Ролан нанес ему оскорбление, этот старый дурень со своей потаскухой-женой и непрестанными, навязчивыми толками о денежных делах министерства Дантона. Вдобавок к тому комариные укусы их намеков, шепотки из-под руки, словечко «сентябрь», которое бросали ему вслед на улицах. Впрочем, как и Дантону. Иногда это было видно по его лицу.
Над тихим гулом, заполнившим зал, голос Робеспьера сочился презрением:
– Никто из вас не посмеет обвинить меня в лицо.
Возникла пауза, молчание, позволившее Жиронде оценить свое малодушие.
– Я вас обвиняю.
Луве вышел вперед, нащупывая в кармане страницы «Робеспьерицида».
– А, порнограф, – заметил Филипп Эгалите.
Голос герцога покатился вниз с Горы. Раздалось хихиканье. Затем снова стало тихо.
Робеспьер отступил назад, уступая трибуну Луве. На его лице застыла терпеливая улыбка. Бросив взгляд в сторону депутатов от Парижа, Робеспьер сел так, чтобы Луве его видел, и приготовился слушать.
– Я обвиняю вас в том, что вы без устали клевещете на преданных патриотов. Вы распространяли ваши измышления в начале сентября, когда слухи несли смертельную опасность. Я обвиняю вас в том, что вы унижали и изгоняли народных избранников.
Он сделал паузу. Гора разразилась воплями и лаем – продолжать было нелегко, – но Робеспьер развернулся, посмотрел на депутатов, и шум мало-помалу затих.
В наступившей тишине Луве продолжил. Однако он уже настроился перекрикивать противников, и теперь его повышенный голос звучал неправильно, а когда он понял, что так не годится, голос дрогнул. Луве обеими руками уперся в трибуну, но обнаружил, что потные ладони соскальзывают.
Робеспьер смотрел на трибуну, но свет падал ему в лицо, так что за темными стеклами очков лицо казалось лишенным всякого выражения. Луве подался вперед, словно для прыжка:
– Я обвиняю вас в том, что вы позволили окружающим сотворить из себя идола, позволили людям говорить в вашем присутствии, что вы единственный можете спасти нацию – и сами так говорили. Я обвиняю вас в том, что вы хотите захватить верховную власть.
Была ли это пауза или окончание речи, осталось неизвестным, ибо Гора разразилась криками, на сей раз удвоив их мощь. Дантон бросился вперед, словно собирался пустить в ход кулаки, его друзья вскочили, Фабр театральным жестом удерживал своего патрона. Луве сошел с трибуны, болезненно ссутулившись. Робеспьер живо вернулся на трибуну, всем своим видом показывая, что не задержит собрание надолго. Холодным, ровным голосом он попросил дать ему время, чтобы подготовить свою защиту. Дантон бы рванулся к трибуне, задал депутатам страху, уничтожил обвинения в пух и прах, но это не его метод. Робеспьер кивнул Дантону – легкий наклон головы, полупоклон – и покинул помещение. За ним увязалась стайка монтаньяров, брат Огюстен схватил его за руку и заявил, что Жиронда его погубит.
– Нехорошо вышло, – заметил Лежандр. – Кто мог такого ожидать? Точно не я.
Дантон был очень бледен. Уродливый шрам выступил на лице.
– Они травят меня, – сказал он.
– Вас, Дантон?
– Да, меня. Когда нападают на Робеспьера, нападают на меня. Когда бросают вызов ему, имеют в виду меня. Передайте им это. Передайте Бриссо.
Позднее об этом рассказали Верньо.
– Я не Бриссо, – заявил тот. – И не бриссотинец. По крайней мере, я себя таковым не считаю. Они бросаются словами, словно швыряют подношения беднякам. Мы всегда недолюбливали Дантона. Негодовали, когда его назначили министром, грубили его друзьям. Некоторые из нас позволяли женам отпускать ехидные замечания. Мы потребовали предъявить его счета, что не могло его не задеть. В своем рвении только что лбы об пол не расшибли. Однако я не думал, что он затаил обиду. Какая опасная наивность. – Верньо развел руками. – Но ведь точно они с Робеспьером тайно питают друг к другу неприязнь? Важно ли это? О да, в конце концов это сыграет свою роль.
Что до Луве, то момент своего торжества он встретил потный от страха, провожаемый аплодисментами герцога, как дурной славой. Он был всего лишь романистом, мелким и ничтожным, приманкой для тигра. Теперь его друзья, ненавистники Робеспьера, будут гадать, зачем позволили ему это сделать. Болото видело только, как Робеспьер отступил в сторону, сел и подал сигнал к молчанию: какой из него тиран. И только я, думал Луве, понимаю, что закончил речь, не успев начать, завороженный убийственным взглядом над милой, ободряющей улыбкой Иуды.
– Для нас он все равно что родной сын, – сказала мадам Дюпле.
– Однако на самом деле он мой брат, – ответила Шарлотта Робеспьер. – Посему, боюсь, мои притязания на него имеют приоритет над тем, что вы с вашими дочерями себе вообразили.
Мадам Дюпле, многодетная мать, могла с полным правом утверждать, что разбирается в девицах. Она понимала до смерти застенчивую Виктуар, неуклюжую глубокомысленную Элеонору, хорошенькую ребячливую Бабетту. И даже Шарлотту Робеспьер она понимала, но ничего не могла с ней поделать.
Когда Максимилиан сказал, что его брат Огюстен переезжает в Париж, он спросил у нее совета относительно сестры. Во всяком случае так ей показалось. Было видно, что ему с трудом дается этот разговор.
– Какая она? – Мадам Дюпле сгорала от любопытства – обычно он не имел привычки рассказывать о своем семействе. – Такая же тихая, как вы? Чего мне ждать?
– Немного, – нервно ответил он.
Морис Дюпле настаивал, что места в его доме хватит всем. И у него действительно были две свободные комнаты без мебели.
– Можем ли мы позволить вашим брату и сестре жить у чужих? – сказал Морис. – Нет, мы должны держаться вместе, одной семьей.
И вот долгожданный день настал. Они вошли в ворота. Огюстен произвел хорошее впечатление – приятный, дельный юноша, подумала мадам, и ему явно не терпится повидаться с братом. Она раскинула руки, чтобы обнять гибкую миловидную особу, которая, очевидно, была сестрой Макса. В холодном взоре Шарлотты не было и следа уважения к старшим. Руки мадам упали.
– Наверное, мы сразу пройдем к себе, – сказала Шарлотта. – Мы устали.
Щеки пожилой женщины пылали, когда она провожала гостью в комнату. Мадам Дюпле не отличалась ни чрезмерной требовательностью, ни болезненной гордостью, но она привыкла к почтительному отношению дочерей и работников мужа. Шарлотта обошлась с ней как с младшей прислугой.
На пороге комнаты хозяйка дома обернулась:
– Здесь все очень просто. У нас простой дом.
– Вижу, – сказала Шарлотта.
Пол был натерт до блеска, на окнах висели новые занавески, малышка Бабетта поставила на стол вазу с цветами. Мадам Дюпле посторонилась, впуская Шарлотту.
– Если я чем-нибудь могу вам помочь, только скажите.
Вы можете мне помочь, если уберетесь отсюда подобру-поздорову, было написало на лице Шарлотты.
Морис Дюпле набил трубку и втянул аромат табака. Когда гражданин Робеспьер был дома или по дороге домой, Дюпле никогда не курил из уважения к его патриотическим легким. Огюстен, однако, против трубки не возражал.
– Конечно, – промолвил Дюпле после паузы, – она ваша сестра, и я не вправе ее критиковать.
– Критикуйте, если хотите, – сказал Огюстен. – Полагаю, мне следует объяснить вам, что она за человек. Макс не сможет. Он слишком правильный и старается ни о ком не думать дурно.
– Неужели? – Дюпле немного удивился, но приписал такое суждение братской слепоте. Гражданин Робеспьер был открыт, справедлив и беспристрастен, но что до милосердия… оно никогда не было его сильной стороной.
– Я не помню матери, – сказал Огюстен. – Макс помнит, но никогда о ней не говорит.
– Ваша мать умерла? Я понятия не имел.
Огюстен удивился:
– Разве он никогда вам не рассказывал? – (Дюпле покачал головой.) – Странно.
– Мы думали, они в ссоре. Не хотели совать нос в чужие дела.
– Она умерла, когда я был в колыбели. Наш отец ушел из дома. Мы не знаем, жив он или мертв. Иногда я спрашиваю себя: если жив, слышал ли он о Максе?
– Думаю, да, если живет в цивилизованном мире. И если умеет читать.
– Конечно умеет, – ответил Огюстен, поняв слова Дюпле буквально. – Меня интересует, что он об этом думает? Нас вырастил дед, девочек забрали тетушки. Потом мы с Максом уехали в Париж. Шарлотта, разумеется, осталась. Потом умерла Генриетта – у нас была еще одна сестра, они с Максом были очень близки, и, думаю, Шарлотта к ней ревновала. Она была ребенком, когда ей пришлось взять на себя заботу о доме. Полагаю, это прибавило ей годов. На самом деле Шарлотте нет тридцати. Она еще может выйти замуж.
Дюпле вынул трубку изо рта:
– А почему до сих пор не вышла?
– Был один человек, который не оправдал ее надежд. Вы его знаете, он живет неподалеку, депутат Фуше. Помните такого? У него нет ресниц и зеленоватое лицо.
– Она очень огорчилась?