– Не думаю, что она сильно его любила, но ей хотелось в это верить… Знаете, как бывает, люди с рождения мрачны и неуживчивы, а собственные неудачи служат им оправданием. Вот я, например, трижды был помолвлен. Ни одна из девушек не смогла смириться с мыслью, что им придется жить с такой золовкой. Мы для Шарлотты – вся ее жизнь. Она не потерпит рядом других женщин. Никто не смеет заботиться о нас, кроме нее.
– М-м-м, думаете, поэтому ваш брат до сих пор не женат?
– Не знаю. У него было столько возможностей. Он нравится женщинам. Но всякий раз… может быть, он не из тех, кто женится?
– Не скажите такого в городе, – предупредил Дюпле. – Что он не из тех, кто женится.
– Может быть, он боится, что в итоге большинство семей приходит к тому, к чему пришла наша. Не внешне, а в каком-то более глубоком смысле… Такие семьи, как наша, следует запретить по закону.
– Не стоит гадать, что он думает. Захочет, сам скажет. Многие дети теряют родителей. Надеюсь, мы станем вам семьей.
– Согласен, многие дети теряют родителей, но мы не знаем, потеряли отца или нет. Странно думать, что он живет где-то, возможно даже в Париже, и читает про Макса в газетах. Представьте, что однажды он объявится? А он вполне на такое способен. Придет в Конвент, сядет на галерее и будет глазеть на нас… Если я встречу его на улице, то не узнаю. Ребенком я надеялся, что он вернется… и в то же время боялся, как все пройдет. Дед часто его поминал, когда бывал не в духе: «Надеюсь, ваш отец сведет себя выпивкой в могилу». И люди все время всматривались в нас, искали признаки дурной наследственности. В Аррасе те, кому не по душе карьера Макса, говорят: «Отец был пьяницей и бабником, да и мать не отличалась добродетелью». Само собой, они выражаются грубее.
– Огюстен, вы должны оставить все это позади. Теперь вы в Париже, у вас есть возможность начать все сначала. Надеюсь, ваш брат женится на моей старшей дочери. Она родит ему детей.
Огюстен молчаливо возразил.
– У него есть друзья, – продолжал Дюпле.
– Вы думаете? Я здесь недавно, но я бы назвал их скорее сторонниками. Да, у него уйма почитателей, но нет круга друзей, как у Дантона.
– Разумеется, они с Дантоном очень разные. Зато у него есть Демулен. Макс – крестный его ребенка.
– Если это ребенок Камиля. Видите ли… мне жалко брата. Все, что у него есть, не то, чем кажется.
– Во мне говорит чувство долга, – заявила Шарлотта. – Видимо, здесь оно не в чести.
– Я понимаю тебя, Шарлотта. – Старший брат всегда старался быть с ней мягким. – Чего я не делаю из того, что, по-твоему, должен?
– Ты не должен здесь жить.
– Почему? – Он знал только одну причину, – вероятно, она тоже ее знала.
– Ты важная персона. Ты великий человек. И должен вести себя соответственно. Нельзя пренебрегать внешним. Вот Дантон это понимает. Он из всего устраивает представление. Люди это любят. Я здесь недолго, но я многое успела понять. Дантон…
– Шарлотта, Дантон тратит деньги без счета. И никто не знает, откуда они взялись. – Он явно давал ей понять, что неплохо бы сменить тему.
– Дантон знает, как себя подать, – гнула свое Шарлотта. – Говорят, он не стеснялся сидеть в королевском кресле во время заседаний министерства в Тюильри.
– И заполнял его до последнего дюйма, – сухо промолвил Робеспьер. – А если бы существовал королевский стол, Дантон поставил бы на него ноги. У некоторых людей такое в крови, Шарлотта. И это прекрасный способ нажить врагов.
– С каких это пор ты боишься нажить врагов? Раньше ты был другим. Думаешь, люди будут думать о тебе лучше, если ты поселишься на чердаке?
– Ты преувеличиваешь. Мне здесь очень удобно. Я ни в чем не нуждаюсь.
– Было бы лучше, если бы я сама о тебе заботилась.
– Шарлотта, дорогая, ты всегда о нас заботилась – не пора ли немного отдохнуть?
– В доме чужой женщины?
– Все дома кому-то принадлежат, и в большинстве из них живут женщины.
– Нам нужно уединение. Собственные уютные комнаты.
Это решит сразу несколько проблем, рассуждала Шарлотта. Ее лицо темнело, пока она смотрела на брата, ожидая возражений. Он открыл было рот.
– Есть и еще причина, – сказала она.
Он запнулся:
– Какая?
– Эти несносные девчонки. Максимилиан, я уже наблюдала, как Огюстен губил свою жизнь из-за женщин.
Итак, она знает. Или нет?
– И как он ее губил?
– Погубил бы, не будь рядом меня. А у этой мерзкой старухи нет иной цели в жизни, чем подложить тебе в постель одну из дочек. Преуспела ли она в этом? Оставляю ответ на твоей совести. Эта ужасная Элизабет смотрит на мужчин, как будто… у меня нет для этого слов. Если она угодит в переплет, я не стану осуждать виновника.
– Шарлотта, о чем ты? Бабетта – невинное дитя. Никто никогда не сказал о ней дурного слова.
– Я сказала. Так что? Я начну подыскивать нам квартиру?
– Нет. Мы останемся здесь. Я не смогу с тобой жить. Ты так же невыносима, как и прежде.
И такая же сумасшедшая, подумал он.
Пятое ноября. Люди стояли в очереди целую ночь, чтобы добыть места на галерее для публики. Если они ожидают увидеть на лице Робеспьера признаки внутреннего кризиса, то будут разочарованы. Он привык к этим улицам, привык к клевете. Кажется, что от Арраса его отделяют лет двадцать, и даже в Генеральных штатах он всегда был объектом злословия. Такой характер, думает Робеспьер.
Он отрицает, что виноват в сентябрьских событиях, но заметьте, не осуждает убийства. Он также воздерживается от убийственных речей, щадя Ролана и Бюзо, словно они недостойны его внимания. События десятого августа незаконны, утверждают они, но то же самое можно сказать о взятии Бастилии. Могли ли мы этого избежать? Нарушать закон – в природе любой революции. Мы не судии мирных времен, мы законодатели нового мира.
– М-м-м, – подает голос с Горы Камиль. – Это не этическая позиция, это оправдание.
Робеспьер говорит тихо, словно сам себе, удивленный тем, с каким жаром на него набросились коллеги.
– Он политик, он практик, – замечает Дантон. – Какое ему дело до этической позиции?
– Мне не по душе идея отделять политические преступления от обычных. Наши противники могут под этим предлогом убить нас, равно как и мы их. Мысль не сулит ничего хорошего. Мы должны признать, что все преступления одинаковы.
– Нет, – возразил Сен-Жюст.
– И это говорит Фонарный прокурор.
– Когда я был Фонарным прокурором, я говорил, ладно, немного насилия не повредит, сейчас наша очередь. Но я никогда не оправдывал себя тем, что я законодатель нового мира.
– Он не ищет оправданий, – сказал Сен-Жюст. – Необходимость не нуждается в извинениях и оправданиях.
Камиль обернулся к нему:
– Где вы это вычитали, болван? Вы, политики, словно басни с моралью, которые пересказывают для детей. Что это за мораль? Вы понятия не имеете. Почему вы это сказали? Нужно же было хоть что-то сказать!
Бледная кожа Сен-Жюста побагровела от гнева.
– На чьей вы стороне? – прошипел Фабр в ухо Камилю.
Остановись, подумал он. Иначе ты всех настроишь против себя.
– На чьей стороне? То же самое мы говорим о бриссотинцах – якобы интересы фракции не позволяют им выражать собственное мнение, разве нет?
– Господи, от вас одна морока, – резко бросил Сен-Жюст.
Камиль вскочил, испуганный больше собственными словами, чем словами оппонентов, желая поскорее оказаться среди черных ветвей и равнодушных лиц в саду Тюильри. Его задержал герцог Орлеанский.
– Вам обязательно уходить сейчас? – спросил он с легкой улыбкой, словно речь шла о светском рауте. – Останьтесь. Нехорошо вскакивать посреди речи Робеспьера.
Действия герцога не сочетались с его светскими манерами – он притянул Камиля к себе и усадил на скамью.
– Сидите тихо, – сказал герцог Орлеанский. – Если уйдете сейчас, решат, что вы сделали это намеренно.
– Сен-Жюст меня ненавидит, – промолвил Камиль.
– Сен-Жюст определенно не самый приятный молодой человек, но вы такой не один. Полагаю, я тоже есть в его списке.
– В каком списке?
– Он заведет список, помяните мое слово. Только посмотрите на него.
– У Лакло были списки, – сказал Камиль. – Господи, порой мне хочется, чтобы восемьдесят девятый вернулся. Мне не хватает Лакло.
– И мне. Мне тоже.
В кресле председателя сидел Эро де Сешель. Он обменялся взглядами с коллегами-монтаньярами и поднял бровь, прося объяснений. У них как будто происходила собственная парламентская сессия; Камиль о чем-то спорил с Эгалите. Робеспьер приступил к заключительной части речи – его противникам было нечего сказать и некуда бежать. Камиль намеревался пропустить финал, не дожидаясь аплодисментов. Когда герцог ослабил хватку, он встал и направился к двери. Эро вспомнил, как много лет назад – они еще не были знакомы – Камиль убегал из суда: подбородок вздернут, на лице смесь презрения и ликования. Зима тысяча семьсот девяносто второго года, он снова убегает, на лице смесь презрения и страха.
Аннетты дома не оказалось, и он хотел ретироваться, но Клод услышал его голос и вышел из кабинета.
– Камиль? У вас расстроенный вид. Не убегайте, я хочу с вами поговорить.
Он и сам выглядел расстроенным – осмотрительное, полуофициальное возбуждение. По комнате были разбросаны жирондистские газеты.
– Во что превратилась общественная жизнь! – воскликнул Клод. – Какое падение нравов! Дантону обязательно было такое говорить? Юный депутат Филиппо просит Конвент оставить Дантона в министерстве – логично. Дантон отказывается – тоже логично. После чего считает нужным добавить, что, если Конвент захочет оставить Ролана, лучше спросить его жену. Заявлять такое на публике! Натурально, тут же следует атака на его личную жизнь. И теперь они заняты обсуждением Дантона и Люсиль.
– Ничего нового.
– Почему вы позволяете им такое говорить? Это правда?
– Я думал, вы перестали верить газетам после той истории с Аннеттой и аббатом Терре.