Стемнело. Они тихо сидели, сплетя пальцы. Она думала о муже, который не оставляет от людей камня на камне. Каждый день, начиная с восемьдесят девятого года, он закрывал своим грузным телом все бреши. Она пробежала кончиками пальцев по аккуратным ногтям Камиля, ощущая, как колотится его пульс, словно у маленького зверька.
– Жорж больше не боится.
– Да, но я человек кроткий.
– Кроткий? Хватит притворяться, Камиль. Вы кротки, как змий.
Он с улыбкой отвернулся.
– Я привык думать, что он не такой уж сложный человек. Но на самом деле он сложен и тонок. Просты только его желания. Власть, деньги, земли.
– Женщины, – добавила Габриэль.
– Почему вы сказали, что он занимается саморазрушением?
– Не уверена, что сумею объяснить, но порой – когда он зол, желчен, бранится – я вижу это очень ясно. То, как он себя видит, – пусть говорят, что я продался, а я просто играю с системой, я сам себе хозяин, и ко мне ничего не прилипает, – неправда. Он забыл, ради чего все задумывалось. Средства превратились в цели. Жорж-Жак предпочитает этого не замечать, но он продал все. – Она вздрогнула, повертела бокал, подняв со дна липкий красный осадок. – Жизнь, свободу, стремление к счастью.
Дантон вернулся. Катрин шла перед ним, касаясь лучиной высоких восковых свечей в ветвистых канделябрах. Комнату затопили лужицы теплого желтого света. Громадные тени отползли к стенам. Он упал на колено у очага и вытащил из кармана бумагу.
– Видите? – спросил он. – Блеф. Вы были правы. Какая банальная развязка.
– После сцены, которую вы тут закатили, – сказал Камиль, – мне теперь даже Страшный суд покажется банальной развязкой.
– Я пришел вовремя. Письмо было у Дефермона, как вы и говорили. Никаких бумаг с моим почерком, никаких расписок. Только это. – Он сунул письмо в камин. – Только голословные обвинения де Моллевиля. Все должно было выглядеть как можно более зловеще. Он уверял, что существуют доказательства, но их нет и в помине. Я налетел на Дефермона: «Как, вы состоите в переписке с эмигрантами? Смотрите, как они на меня клевещут». Дефермон ответил: «Вы правы, гражданин. О Господи, Господи!»
Камиль смотрел, как пламя пожирает бумагу. Он не позволил мне прочесть письмо, знать бы, о чем еще написал де Моллевиль? Габриэль думает, что знает все, но попробуй угнаться за Жорж-Жаком.
– Кто доставил письмо?
– Червяк понятия не имеет. Консьерж его не признал.
– Едва ли с Верньо все прошло бы так гладко. Скорее всего, у вас ничего бы не получилось. И эти документы, ведь где-то они есть. Возможно, все еще в Париже.
– Что ж, – сказал Дантон, – повлиять на это я не в силах. Но одно скажу: подписав это душераздирающее письмо, де Моллевиль подписал смертный приговор Людовику. Теперь я и пальцем не пошевелю ради Капета.
Габриэль поникла головой.
– Ты устала, – сказал муж, мягко коснувшись ее затылка. – Ступай отдохни. Тебе нужно полежать. А мы с Камилем разопьем еще бутылочку. Этот день совершенно меня измотал.
Завтра все будут вести себя так, словно ничего не случилось. Но Дантон беспокойно расхаживал по комнате. Смертельная бледность, проступившая на его лице, когда он вскрыл письмо, не сошла до конца. И только умение владеть собой вроде бы возвращалось в мышцы и нервы, однако могло изменить ему в любой миг. Отныне его путь лежал вниз. И он это знал.
Глава 5Мученик, король, дитя(1793)
Суд над королем завершен. Городские ворота заперты. Никто не может править, оставаясь невиновным, решил Конвент. Король обречен на смерть за то, что родился? «Такова логика ситуации», – спокойно замечает Сен-Жюст.
Пять вечера. Дом на Вандомской площади, все огни зажжены. Послали за хирургами, лучшими в республике. Послали также за художником Давидом, чтобы он мог видеть лицо мученика, наблюдал, как смерть с каждым мгновением стирает его черты, отливая их в более совершенную форму. Это первый мученик республики, который слышит сейчас лепет голосов, близких и полузнакомых, дальних и замирающих вдали. С каждым мгновением чувства затухают, пока в соседней комнате занимаются устройством его похорон. Это Мишель Лепелетье, бывший аристократ, в последнее время депутат. Ничего нельзя сделать – по крайней мере, в этом мире.
Давид достает карандаши. Лепелетье некрасив, с этим ничего не поделать. Впрочем, его черты уже смягчились, обнаженная рука безвольно свисает, словно рука Христа, которого несут в гроб. Срезанная с тела заскорузлая от крови одежда почернела. Давид трогает рубашку, мысленно переодевая умирающего.
Несколько часов назад Лепелетье обедал в ресторане Флерье в садах Равенства (так мы теперь называем Пале-Рояль). К нему подошел человек – странный, но на вид дружелюбный: вероятно, хотел похвалить его за республиканскую твердость при голосовании за смерть Людовика. Приветливо, но устало – сказывались ночные бдения – депутат откинулся в кресле, незнакомец извлек мясницкий нож и полоснул депутата справа под ребрами.
Лепелетье перенесли в дом его брата, кишки наружу, кровь хлещет на помощников, в рану можно засунуть кулак.
– Мне холодно, – шепчет он. Его накрывают одеялами. – Мне холодно, – шепчет он снова.
Пять утра. Робеспьер спит в своей комнате на улице Сент-Оноре. Дверь заперта на двойной засов. Брун охраняет снаружи, пасть чуть приоткрыта, во сне массивные лапы дергаются, преследуя лучшие дни.
Пять утра. Камиль Демулен вскакивает с кровати, сна ни в одном глазу, как за годы до поступления в лицей Людовика Великого. Дантон требует речь, нужно продавить отставку Ролана. Лолотта поворачивается, что-то бормочет, тянется к нему рукой.
– Поспи еще, – шепчет он, подтыкая ей одеяло.
Дантон не станет читать его речь; сжимая бумагу в руке, он будет импровизировать на ходу. И все же Камиль ее напишет, не потому что должен, а чтобы потренироваться и протянуть время до рассвета.
Холод, словно ножи на его тонкой смуглой коже. Он на ощупь пробирается по комнате, плескает в лицо ледяной водой. Если он издаст хоть звук, Жанетта тут же вскочит, разожжет огонь, начнет говорить, что у него слабая грудь – это неправда, – и станет пичкать его едой, на которую он смотреть не может. Первым делом он пишет письмо домой… «Твой сын, цареубийца». Камиль тянется за чистыми листами для речи. Кошка Лолотты осторожно трогает лапкой перо, в глазах подозрительность. Камиль проводит ладонью по выгнутой кошачьей спине, наблюдая, как восход с неохотой расползается над восточными пригородами. Свеча гаснет от сквозняка, он резко поворачивает голову, одолеваемый дурными предчувствиями. Никого, вокруг только темные очертания мебели и гравюры на стенах. Мягко, словно кошачьи лапы, его холодные пальцы касаются маленького пистолета в ящике стола. Ледяной дождь шуршит по уличной грязи.
Половина восьмого утра. У печки в маленькой комнате сгорбились священник и Людовик Последний. «На небе есть неподкупный судия… слышите, собираются национальные гвардейцы… Что я сделал моему кузену Орлеанскому, что он так меня преследует?.. Я все вынесу… этим людям повсюду мерещатся кинжалы и яд, боятся, что я лишу себя жизни… я занят, подождите несколько минут… благословите меня и помолитесь, чтобы Господь укрепил меня в самом конце… Клери, моему слуге, отдайте мои часы и одежду…»
Половина одиннадцатого. Сюртук вырвали у подручных Сансона и порвали на лоскутки. На площади Революции продают горячие пирожки и имбирные пряники. Люди сгрудились вокруг эшафота, пропитывают тряпки свежей кровью.
Лепелетье, мученик, лежит в открытом гробу.
Людовик, король, засыпан негашеной известью.
К концу первой недели февраля Франция находится в состоянии войны с Англией, Голландией и Испанией. Национальный конвент пообещал вооруженную поддержку любому, кто выступит против тирании: мир хижинам, война дворцам. Камбон из финансового комитета: «Чем дальше мы вторгаемся на вражескую территорию, тем дороже нам обходится война».
Во Франции не хватает еды, инфляция взмывает вверх. В Париже Коммуна сражается с жирондистскими министрами и пытается унять горячие головы в секциях; установленная цена на хлеб составляет три су, и министр Ролан не устает сетовать на неразумное расходование государственных средств. В Конвенте Гора остается горластым меньшинством.
Жак Ру, санкюлот, на заседании Конвента: «Хлеб – вот главное, там, где нет хлеба, нет закона, свободы и республики».
Волнения в Лионе, Орлеане, Версале, Рамбуйе, Этампе, Вандоме, Курвиле и здесь, в столице.
Дютар, чиновник Министерства внутренних дел, о жирондистах: «Они хотят создать аристократию богатых, торговцев и крупных собственников… Будь у меня выбор, я предпочел бы старый режим; дворяне и священники обладали некоторыми добродетелями, эти же начисто их лишены. Что говорят якобинцы? Следует сдержать этих жадных испорченных людей. При старом режиме дворяне и священники не давали им ходу, но сейчас их амбициям не осталось преград; они готовы уморить людей голодом. Необходимо их остановить, и единственный способ – вывести толпу на улицы».
Камиль Демулен о министре Ролане: «Народ для вас всего лишь необходимое орудие революции, а после он может возвращаться в грязь и забвение. Народ годится только на то, чтобы им правили те, кто умнее его, те, кто согласен возложить на себя бремя правления. Все ваши поступки основаны на этих преступных принципах».
Робеспьер о жирондистах: «Они считают себя благородными господами, истинными бенефициариями революции. А мы для них сброд».
Десятое февраля, Луиза Жели рано утром отвела Антуана в дом его дяди Виктора. Младенцев – сына Демуленов и Франсуа-Жоржа, которому только что исполнился год, – забрала кормилица, которая среди волнений этого дня проследит, чтобы они не слишком оголодали.
Луиза бегом вернулась в Кур-дю-Коммерс и обнаружила, что всем в доме заправляет Анжелика.
– Имей в виду, барышня, – сказала ей мать, – если это произойдет сегодня, ты не должна болтаться у нас под ногами.