На лице Робеспьера, который смотрел на это с Горы, застыл ужас. Дантон занял трибуну, оставив за собой поверженных врагов. Казалось, схватка его только раззадорила.
– Я не страшусь ничего под солнцем! – проревел он, обращаясь к скамьям, где сидели правые.
Филиппу Эгалите показалось, что коллеги справа и слева слегка отодвинулись от него, как если бы он был Маратом, который тем временем хромал к трибуне, откуда только что сошел Дантон.
Когда Марат проходил мимо Дантона, их взгляды встретились, и Марат положил руку на пистолет, заткнутый за пояс, словно собирался пустить его в ход. Встав почти боком к аудитории, он простер руку вдоль края трибуны и оглядел собравшихся. Возможно, подумал Филипп Эгалите, я никогда больше не увижу, как он это делает.
Затем Марат запрокинул голову и обвел глазами зал, а после изящной, продолжительной паузы расхохотался.
– У меня от него кровь стынет в жилах, – прошептал депутат Леба Робеспьеру. – Как будто встретил кого-нибудь на кладбище.
– Ш-ш-ш, – сказал Робеспьер. – Слушайте.
Марат стянул с шеи красную косынку – это был сигнал, что шутки кончились. Снова пугающе медлительным жестом простер руку. Когда он наконец заговорил, его голос звучал тихо и бесстрастно. Его предложение было простым: Конвент отменяет неприкосновенность депутатов, чтобы под суд можно было отдать любого. Правые и левые разглядывали друг друга – каждый воображал процессию своих врагов, бредущих к хитроумному механизму доктора Гильотена. Двое депутатов Горы, сидевшие на расстоянии нескольких футов друг от друга, переглянулись и тут же в ужасе отвели глаза. Никто не смел смотреть в лицо Филиппу. Ходатайство Марата было поддержано всеми фракциями.
Граждане Дантон и Демулен покинули Конвент под аплодисменты собравшейся снаружи толпы. Они отправились домой. Стоял погожий и прохладный апрельский вечер.
– Я бы с радостью оказался где-нибудь подальше отсюда, – заметил Дантон.
– Что нам делать с Филиппом? Мы не можем бросить его на растерзание Марату.
– Попробуем найти какую-нибудь провинциальную крепость, запрем его там на время. В тюрьме ему будет безопаснее, чем в Париже.
Они вступили в свой район, республику кордельеров. На улицах было пусто, но скоро новости из Конвента просочатся сюда, новости о пугающем новом декрете. В других районах депутаты, прихрамывая, разбрелись по домам, холить свои растяжения и контузии. Что за безумие обуяло их сегодня? У гражданина Дантона был такой вид, словно он побывал в сражении; впрочем, у него частенько бывал такой вид.
Они остановились рядом с Кур-дю-Коммерс.
– Заглянете пропустить бокал крови, Жорж-Жак? Или мне открыть бургундское?
Сойдясь на бургундском, они поднялись по лестнице и засиделись дольше полуночи. Камиль набрасывал особенно яркие фразы памфлета, который собирался написать. Впрочем, одних ударных мест недостаточно – каждое слово должно быть словно маленький ножик, и ему потребуется несколько недель, чтобы их заточить.
Манон Ролан вернулась в старую тесную квартирку на улице Арфы.
– Доброе утро, доброе утро! – воскликнул Фабр д’Эглантин.
– Мы вас не приглашали.
– Нет. – Фабр уселся и закинул ногу на ногу. – Гражданин Ролан дома?
– Он совершает моцион.
– Как его здоровье?
– Боюсь, что неважно. Надеемся, лето будет не слишком жарким.
– Жарко, холодно – инвалиду все едино, не правда ли? Этого мы и боялись. Когда кто-то заметил, что письмо гражданина Ролана об отставке написано вашей рукой, и сказал Дантону, должно быть, гражданин Ролан нездоров. Дантон на это ответил… впрочем, не важно.
– Хотите оставить для мужа записку?
– Нет, я пришел не ради беседы с гражданином Роланом, а ради того, чтобы провести несколько приятных минут в вашей компании. Застать здесь гражданина Бюзо – отдельное удовольствие. Как часто вы проводите время вдвоем? Вам следует быть осторожнее, или вас заподозрят, – он хихикнул, – в заговоре. Впрочем, дружба между молодым мужчиной и зрелой женщиной порой бывает весьма вдохновляющей. Так утверждает гражданин Демулен.
– Либо вы говорите, зачем явились, – сказал Бюзо, – либо я вас вышвырну.
– Неужели? – удивился Фабр. – Не думал, что мы дошли до такой степени враждебности. Сидите, гражданин Бюзо, нет нужды применять силу.
– Как председатель якобинского клуба, Марат представил петицию об изгнании из Конвента некоторых депутатов, – сказала Манон. – Один из них гражданин Бюзо, которого вы здесь видите. Другой мой муж. Они хотят, чтобы мы предстали перед трибуналом. Петицию подписали девяносто шесть якобинцев. И как вы оцениваете эту степень враждебности?
– Я вынужден протестовать, – сказал Фабр. – Петицию подписали друзья Марата, хотя должен признаться, меня изумляет, что у Марата девяносто шесть друзей. Дантон ее не подписывал, не подписывал и Робеспьер.
– Камиль Демулен подписал.
– Мы ему не указчики.
– Робеспьер и Дантон не станут подписывать петицию только потому, что ее составил Марат, – сказала она. – Вы безнадежно разобщены. Думаете, что можете нас напугать. Но вы не сможете вышвырнуть нас из Конвента – у вас не хватит ни влияния, ни голосов.
Фабр посмотрел на них сквозь лорнет.
– Вам нравится мой сюртук? – спросил он. – Новый английский фасон.
– Вы никогда своего не добьетесь, за вами никто не стоит. Дантон и Робеспьер боятся, что Эбер украдет их популярность, Эбер и Марат боятся Жака Ру и уличных агитаторов. Вы страшитесь утратить влияние и ваше положение во главе революции – поэтому вы отбросили всякие приличия. Якобинцами управляет галерея для публики, а вы им платите. Но осторожнее – этот город безграмотных оборванцев, которым вы потакаете, еще не вся Франция.
– Ваша горячность меня изумляет, – сказал Фабр.
– В Конвенте хватает достойных людей из провинции, и вам, парижским депутатам, их не запугать. Этот ваш трибунал и отмена неприкосновенности еще обернутся против вас. У нас есть планы насчет Марата.
– Понимаю, – сказал Фабр. – А вам не кажется, что все могло сложиться иначе? Будь вы чуть добрее к Дантону, вместо того чтобы отпускать неуместные замечания о том, насколько неприятно вам было бы вступить с ним в интимную связь. Он отличный малый, с ним можно договориться, и он ничуть не кровожаден. Правда, сегодня, пережив утраты, он уже не так сговорчив, как раньше.
– Ни о какой сделке не может быть и речи! – выпалила она. – Мы не станем договариваться с теми, кто устроил сентябрьскую резню.
– Печально, – с нажимом промолвил Фабр. – Ибо, если до сих пор речь шла о компромиссах, более или менее приемлемых, способности подстроиться, возможности заработать (чего кривить душой?) немного денег, то теперь все очень серьезно.
– Давно пора, – сказала она.
– Что ж, – он встал, – могу я передать кому-нибудь ваши наилучшие пожелания?
– Не стоит утруждаться.
– Вы часто видитесь с гражданином Бриссо?
– Гражданин Бриссо, – ответила она, – вершит свою собственную революцию, а равно и гражданин Верньо. У них свои сторонники, свои друзья, и чудовищно глупо и нечестно валить нас в одну кучу.
– Боюсь, этого не избежать. Я хочу сказать, если вы видитесь, обмениваетесь мнениями, одинаково голосуете, пусть и непреднамеренно, для человека со стороны вы своего рода фракция. Так подумают судьи.
– На том же основании вас следует судить вместе с Маратом, – сказал Бюзо. – Вы мелкий недоносок, гражданин Фабр. Чтобы судить кого-то, сначала нужно предъявить обвинение.
– Не будьте так уверены, – пробормотал Фабр.
На лестнице он встретил Ролана, который собирался составить петицию – восьмую или девятую по счету – о ревизии счетов министерства Дантона. Выглядел он неопрятно, от него пахло лечебными травами. Ролан старательно прятал взгляд, глаза потускнели и угасли.
– Ваш трибунал был ошибкой, – сказал он Фабру без экивоков. – Мы вступаем во времена террора.
Бриссо. Читает, пишет, носится с места на место, собирается с мыслями, оделяет своим расположением; вносит поправку, обращается к комитету, набрасывает записку. Бриссо со своими сторонниками, своей фракцией, своими помощниками и порученцами, секретарями и гонцами, мальчиками на побегушках, издателями, клакерами. Бриссо со своими генералами и министрами.
Да, черт возьми, кто он такой? Сын кондитера.
Бриссо: поэт, деловой человек, советник Джорджа Вашингтона.
Кто такие бриссотинцы? Хороший вопрос. Видите ли, если вы обвиняете людей в преступлении (например, и особенно, в заговоре) и отказываетесь судить каждого по отдельности, то со временем становится очевидно, что они представляют собой некую общность и между ними есть связь. И если вам заявляют: вы бриссотинец или вы жирондист, – попробуйте это опровергнуть. Попробуйте доказать, что у вас есть право говорить за себя.
Сколько их? Десять заметных людей, шестьдесят-семьдесят ничтожеств. Возьмем, к примеру, Рабо Сент-Этьена:
Когда Национальный конвент очистится от людей этого сорта и начнутся расспросы, каким был настоящий бриссотинец, я стану ходатайствовать, чтобы из кожи кого-нибудь из них набили чучело и разместили в Музее естествознания, поэтому выступлю против того, чтобы его гильотинировали.
Бриссо: его жертвователи и ораторы, его протоколы и памятные записки, его хитрецы и легковеры.
Бриссо: его способы, намерения, средства для достижения цели, его обстоятельства и уловки, промахи и остроты, его прошлое, настоящее, его бесконечный мир.
Я утверждаю, что правое крыло Конвента, и особенно его вожаки, почти в полном составе сторонники монархии и сообщники Дюмурье, что ими руководят агенты Питта, герцога Орлеанского и Пруссии, что они хотят разделить Францию на двадцать-тридцать федеративных республик, чтобы республики не осталось. Я настаиваю, что в истории не было примера столь неопровержимых, столь убедительных доказательств заговора, чем заговор Бриссо против Французской республики.