Сердце бури — страница 134 из 166

бывших жизнь стала непредсказуемой, и, возможно, его дни уже сочтены.

И все же самое главное – Робеспьер верит Дантону. А я человек Дантона и поэтому сумею оправдаться. Буду говорить то, что он хочет услышать.

Завидев его, Сен-Жюст улыбнулся. А я в фаворе, подумал Фабр, пока не заметил выражения его глаз.

– Робеспьер здесь?

– Да, я как раз от него.

Сен-Жюст протиснулся мимо, заставив Фабра вжаться в стену.

– Оставьте дверь открытой, чтобы вас не подслушали, – сказал он.

Сен-Жюст с грохотом захлопнул дверь. Фабр замурлыкал себе под нос. Он трудился над новой пьесой «Мальтийский апельсин», и внезапно ему захотелось переделать ее в оперетту.

В комнате Робеспьер поднял глаза:

– Я думал, вы собираетесь на фронт.

– Завтра.

– Что скажете?

– Насчет заговора? Это согласуется со всеми вашими идеями. Интересно, он об этом знает?

– У вас есть сомнения? – вскинулся Робеспьер.

– Любой предлог, – ответил Сен-Жюст, – подойдет, чтобы избавиться от иностранцев, спекулянтов и эбертистов. Только не забывайте, что Фабр – мошенник почище их.

– Значит, вы ему не доверяете.

Сен-Жюст рассмеялся, как всегда, громко:

– Этот субъект – известный обманщик. Вы знаете, что он называет себя д’Эглантином в честь литературного приза Тулузской академии?

Робеспьер кивнул.

– Так знайте, в тот год призы не вручались.

– Понимаю. – Робеспьер отвел глаза: лукавый косой взгляд. – Вы не могли ошибиться?

Сен-Жюст вспыхнул:

– Разумеется, нет. Я справлялся, сверил записи.

– Не сомневаюсь, – тихо промолвил Робеспьер, – он считал, что достоин приза. Не сомневаюсь, он решил, что его обошли.

– Этот человек всю жизнь построил на обмане!

– Скорее на самообольщении, – сдержанно улыбнулся Робеспьер. – Несмотря на то что я сказал раньше, он не великий поэт. Так, посредственный. Сколько времени вы убили на эту ерунду?

Довольное выражение сошло с лица Сен-Жюста.

– А знаете, – продолжил Робеспьер, – я и сам был не прочь выиграть приз, не какой-то провинциальный, а знаменитый, вроде Тулузского.

– Призы – институции старого порядка. – В голосе Сен-Жюста слышалась обида. – Дореволюционные пережитки. С ними покончено навсегда.

– Такое было время.

– Вы слишком привязаны к обычаям и явлениям старого режима.

– Вы бросаетесь очень серьезными обвинениями, – заметил Робеспьер.

Судя по лицу, Сен-Жюст готов был пойти на попятную. Робеспьер встал. Он был ниже Сен-Жюста дюймов на шесть.

– Решили заменить меня кем-нибудь, кто настроен более революционно?

– Протестую, ни о чем подобном я не помышлял.

– Я чувствую, вы хотите занять мое место.

– Вы ошибаетесь.

– Если вы задумали меня сместить, я докажу вашу причастность к заговору и потребую у Конвента вашу голову.

Сен-Жюст поднял брови.

– Вы заблуждаетесь, – сказал он. – Я отправляюсь на фронт.

Голос Робеспьера настиг его, когда Сен-Жюст в сердцах бросился к двери:

– Я давным-давно знаю про этот приз. Камиль мне рассказал. Мы тогда посмеялись над Фабром. Разве это важно? Неужели, кроме меня, никто не понимает, что по-настоящему важно? Неужели мне единственному свойственно чувство меры?


Максимилиан Робеспьер: «За последние два года сто тысяч человек лишились жизни из-за предательства и слабости; попустительство по отношению к предателям нас погубит».


Дворец правосудия.

– У вас несчастный вид, кузен, – сказал Камиль.

Фукье-Тенвиль пожал плечами. Его смуглое лицо было мрачным.

– Мы заседаем в суде полтора года. Вчера начали в восемь утра, а закончили в одиннадцать вечера. Это утомительно.

– Воображаю, каково обвиняемым.

– Не могу вообразить, – честно ответил прокурор. – Как погода? Мне бы глоток свежего воздуха.

Фукье без каких-либо чувств – тех или иных – осуждал женщин на смертную казнь, однако его заботило, как на это посмотрят. Смерть на гильотине содержала в себе некое достоинство – главные мучения ждали заключенных до казни. Он предпочел бы видеть их в другом состоянии: не такими грязными и нуждающимися в лекаре. Фукье приставил к ней человека, который мог подать ей стакан воды, но ни вода, ни нюхательные соли не потребовались. Наступила полночь, удалившиеся присяжные едва ли будут долго мучиться при вынесении вердикта.

– Эбер, вчера, – резко сказал он. – Это было ужасно. Зачем ему это понадобилось, зачем я его вызвал, Бог знает. Я горжусь своей работой. Я семейный человек и не желаю такое выслушивать. Эта женщина отвечала достойно и вызвала сочувствие толпы.

Вчера Эбер заявил в суде, что в дополнение к остальным преступлениям заключенная домогалась собственного девятилетнего сына, брала его в свою постель и учила мастурбировать. Тюремщики застали его за этим занятием, утверждал Эбер: вот это да, кто тебя такому научил? Мама, схитрил перепуганный мальчик. Эбер представил письменное свидетельство – ребенок собственноручно и без принуждения его подписал. Детский почерк – древние кривые каракули – на миг смутили гражданина Фукье. «У всех есть дети», – пробормотал он. Гражданин Робеспьер не ограничился бормотанием. «О, этот болван Эбер! – бушевал он. – Вы когда-нибудь видели, чтобы суд рассматривал более неправдоподобные свидетельства? Благодаря ему она еще сумеет избежать наказания».

А кстати, подумал Фукье, каким адвокатом был гражданин Робеспьер в свои дни? Наверняка у него сердце кровью обливалось при виде несправедливостей.

Он повернулся к кузену, когда из темноты возник председатель Эрманн, направляясь к освещенному пространству, где толпились судейские, виднелось кресло подсудимой и опустевшее свидетельское место. Председатель пальцем поманил Фукье.

– Поговорите с Шово-Лагардом, – сказал Фукье Камилю. – Бедняга, он умудрился защищать еще и убийцу Марата. Полагаю, его карьере конец.

Лагард поднял глаза:

– Камиль, что вы тут делаете? Если б я мог, я держался бы подальше от этого места.

И все же Лагард был рад его видеть. Он устал, пытаясь разговорить свою подзащитную. Она не желала откровенничать.

– Где еще мне быть? Многие из нас давно ждали этого дня.

– Что ж, если вам это по вкусу.

– Это по вкусу всем тем, кто хочет убедиться, что изменницу постигло суровое наказание.

– Вы предвосхищаете события. Присяжные еще не вернулись.

– Нет никаких сомнений, что республика выиграет этот процесс, – сказал Камиль. – Я гляжу, вам отдают самые лакомые кусочки?

– В Париже нет адвокатов, более поднаторевших в безнадежных делах. – Лагарду было двадцать восемь, и он пытался храбриться. – Я просил о милосердии. Что мне оставалось? Ее обвинили в том, что она – это она. Обвинили в том, что она существует. Какая тут может быть защита? И даже если попытаться – мне выдали официальное обвинение вечером в воскресенье и сказали, что суд состоится завтра. Я просил вашего кузена дать мне три дня. Где там. Когда судили ее мужа, времени на подготовку было больше. И когда она отправится на эшафот, то поедет в повозке.

– В закрытой карете есть что-то недемократическое. Есть вещи, которые люди имеют право видеть.

Лагард искоса взглянул на него:

– Суровых мужей рождает ваша провинция.

Однако они хотя бы понятны, думал Лагард: бесстрастный Фукье, адвокат до кончиков ногтей, и его темпераментный высокопоставленный родственник, добывший ему это место. С ними – примета времени – чувствуешь себя почти спокойно. Они куда лучше, чем иные слуги республики – скажем, Эбер, бледный как моль, с его непристойными заявлениями. На вчерашнем заседании Лагард несколько раз испытывал тошноту.

– Я знаю, о чем вы думаете, – сказал Камиль. – Я уже видел это выражение на лицах других людей. Подозреваю, Эбер запустил лапы в фонды военного министерства, и, если мне удастся это доказать, он станет вашим следующим знаменитым подзащитным.

К ним быстро подошел Фукье.

– Присяжные возвращаются, – заявил он. – Заранее примите мои соболезнования, Лагард.

Узнице помогли добраться до ее кресла. Мгновение она оставалась в темноте, в следующую секунду свет залил ее морщинистое, осунувшееся лицо.

– Она выглядит старухой, – заметил Камиль. – И кажется, не понимает, куда ее привели. Не думал, что у нее такое слабое зрение.

– Тут я не виноват, – сказал прокурор. – Хотя, когда я умру, – добавил он прозорливо, – меня обвинят и в этом. Прошу прощения, кузен.

Вердикт был единогласным. Подавшись вперед, Эрманн спросил узницу, желает ли она что-нибудь сказать. Бывшая королева Франции мотнула головой. Ее руки нетерпеливо двигались вдоль подлокотников. Эрманн зачитал смертный приговор.

Суд встал. Подошли стражники, чтобы вывести приговоренную. Фукье не смотрел, как она уходит. Его кузен поспешил к нему, помочь с бумагами.

– Завтра легкий денек, – сказал Фукье. – Держите эти. Могли бы позаботиться выделить для прокурора секретаря.

Эрманн учтиво кивнул Камилю, Фукье пожелал председателю доброй ночи. Камиль, не отрываясь, смотрел, как вдова Капета бредет к выходу.

– Едва ли это можно считать венцом наших амбиций. Отрезать голову несчастной женщине.

– Знаете, Камиль, на вас не угодишь. Не думал я, что у вас найдется доброе слово для этой австриячки. Идемте. Обычно я возвращаюсь в служебной карете в соответствии с моим рангом, но мне нужен свежий воздух. Или вы хотите сообщить обо всем Робеспьеру?

Он гордился кузеном, когда они вместе бывали на публике. Особенно если видел его с Дантоном – отмечал про себя их приватные шуточки, намеки и косые взгляды, наблюдал порой, как ручища Дантона обнимала Камиля, или как на затянувшейся ассамблее его кузен закрывал опасные очи и клал голову на плечо Дантону. С Робеспьером, разумеется, было иначе. Робеспьер почти никогда ни к кому не прикасался. Его лицо всегда было сдержанным и отчужденным, но иногда Камилю удавалось заставить его расцвести. У них были общие воспоминания и, вероятно, общие шутки. Люди утверждали, хотя Фукье считал это ересью, будто видели, как Камилю удавалось рассмешить Робеспьера.