Сердце бури — страница 138 из 166

Радостное возбуждение сошло на нет. Он взялся за третий черновик. Как написать письмо Дантону? Робеспьер вытащил записную книжку, озаглавленную «Дантон», перечитал. К пониманию, как писать письмо, он не пришел, только опечалился еще сильнее.


Жан-Мари Ролан скрывался в Руане. Десятого ноября, когда до него дошли вести о казни жены, он вышел из дома, в котором прятался, и прошел три мили от города. В руке он нес трость с вкладной шпагой. На пустынной поляне у яблоневого сада он остановился и присел под яблоней. Вот он и нашел место, дальше идти было незачем.

Земля была словно железная, древесный ствол холодил руку, в воздухе пахло зимой. Он сделал первую попытку, вид собственной крови испугал его, вызвав тошноту. Но место было правильное.

Тело обнаружили не сразу. Прохожий поначалу решил, что старик задремал. Было невозможно определить, сколько часов прошло со смерти и как долго он умирал, насаженный на тонкий клинок.

Одиннадцатого ноября под проливным дождем казнили мэра Байи. По просьбе населения ради такого случая гильотину установили на Марсовом поле, где в девяносто первом Лафайет расстрелял толпу.


– Камиль, – сказала Люсиль, – к тебе маркиз.

Камиль поднял глаза от томика «О граде Божием» и дернул головой, откидывая волосы с глаз.

– Невозможно.

– Ладно, бывший маркиз.

– Он выглядит респектабельно?

– Более чем. Я вас оставлю.

Внезапно, после всех этих лет, Люсиль не чувствует аппетита к политике. В голове звучат предсмертные слова Верньо: «Революция, как Сатурн, пожирает своих детей». Это становится одной из расхожих фраз, по которым она живет. (Неужели в наше время отцовская власть не ставится ни во что? Не понимаю, почему люди жалуются, что в наши дни трудно нажить деньги? У меня с этим никаких трудностей. Они были моими друзьями, а я погубил их своими сочинениями.) Они всплывают в ее снах каждую ночь, просятся на уста в каждом разговоре, валюта прошедших пяти лет. (Все продумано, не один невинный не пострадает. Ненавижу твердую руку. Беспокоиться не о чем, мсье Дантон о нас позаботится.) Она больше не ходит на дебаты в Конвенте, не сидит на галерее, поедая конфеты вместе с Луизой Робер. Однажды она была в трибунале, слушала, как кузен Антуан стращает своих жертв, – одного раза хватило.

– Некоторая путаница с именованием, – объяснил Камилю де Сад. – Мне следовало представиться должностным лицом секции Пик. Никак не могу привыкнуть. Этого довольно, чтобы тебя записали в подозрительные. – Маленькой мягкой рукой он забрал у Камиля книгу. – Какое благочестивое чтение. Дорогой мой. Это не имеет отношения к вашим…

– Обморокам? Нет, это мое обычное занятие. Я пишу об Отцах Церкви.

– Каждому свое, – сказал де Сад. – Мы, писатели, должны друг за другом приглядывать.

Маркизу было слегка за пятьдесят, маленький человечек, довольно тучный, с редеющими русыми волосами и бледными голубыми глазами. В последнее время он поправился, но двигался с прежним изяществом. Он был в черном, на лице – сосредоточенное выражение террористского политика, под мышкой папка, перевязанная яркой трехцветной лентой.

– Непристойные картинки? – спросил Камиль, показав на папку.

– Господи Иисусе, – поразился де Сад. – Вы никак считаете себя морально выше меня, господин Фонарный прокурор?

– Я морально выше большинства. Мне знакомы все теории, все моральные угрызения. Вот только мое поведение порой недотягивает до этих высот. Могу я получить обратно своего блаженного Августина?

Де Сад оглядел стол и положил святого обложкой вниз.

– Вы меня смущаете, – сказал он.

Камиль сделал довольное лицо.

– Вы могли бы поделиться со мной своими моральными терзаниями. – Маркиз уселся в кресло.

На мгновение Камиль задумался:

– Нет… не стану. Но вы могли бы поделиться со мной своими.

– Бастилия, – сказал де Сад. – Все имеет свою цену, не правда ли? Взять, к примеру, падение Бастилии. Оно сделало вас знаменитым, с чем я вас и поздравляю. Это доказывает, что путь нечестивых благоуспешен, и даже не вполне нечестивые получают явные преимущества. Это также большой шаг к человечности, что бы ни значило это слово. Что до меня, то я был переведен оттуда еще до событий в такой спешке, что оставил рукопись нового романа. Я вышел из тюрьмы в Страстную пятницу – после одиннадцати лет, Камиль, – а мои бумаги исчезли. Должен сказать, это стало для меня серьезным ударом.

– Что это был за роман?

– «Сто двадцать дней Содома».

– Господи, – проговорил Камиль, – прошло больше четырех лет, и у вас не нашлось времени написать его заново?

– Не всякие сто двадцать дней сгодятся, – ответил маркиз. – Это был пир воображения, который при нынешних смягчившихся нравах трудно повторить.

– Зачем вы пришли, гражданин? Не для того же, чтобы побеседовать со мной о своих романах?

Маркиз вздохнул:

– Хотел высказаться. О времени и нравах. Мне понравилось то, что случилось в суде. Вы приходите в чувства на руках сильных мужчин. И что вы скажете теперь: можно было не убивать людей Бриссо?

– Раньше я так не думал, но теперь мне кажется, мы могли этого избежать.

– Даже после смерти Марата?

– Возможно, та девица действовала по собственному почину. По крайней мере, так она утверждала. Но никто и не подумал к ней прислушаться. Процесс над Бриссо продолжался несколько дней. Они могли выступить. Вызывали свидетелей. Об этом писалось в газетах. Лишь под нажимом Эбера процесс закончили, иначе мы препирались бы до сих пор.

– Вы правы, – сказал де Сад.

– Однако в будущем защитники будут лишены таких прав. Это слишком медленно, не по-республикански. Меня пугают последствия скорых судов. Убивают тех, кто не заслуживает смерти. Но убийства продолжаются.

– А еще эти процессы, – сказал де Сад. – Судебные заседания. Видите ли, я одобряю дуэли, месть, преступление в порыве страсти, но машина террора действует совершенно бесстрастно.

– Простите, я не вполне понимаю, о чем вы.

– Ваши первые сочинения были начисто лишены жалости и заурядной риторики – и я возлагал на вас большие надежды. А теперь вижу, что вы идете на попятную. Вы раскаиваетесь, не правда ли? Вы знаете, я был секретарем секционного комитета в сентябре. Не в нынешнем году, в прошлом, когда мы убивали заключенных. В этом было что-то очень чистое, революционное, сообразное кровопролитию, – скорость, страх. А теперь у нас появились присяжные, повозки, а приговоренным стригут волосы. Перед смертью мы выслушиваем пререкания адвокатов. Живое стремится к смерти, спорить с этим бессмысленно.

– Не понимаю, чего ради вы пичкаете меня этим вздором.

– Полагаю, для вас – по крайней мере, при вашем нынешнем образе мыслей – оправдать убийство может только судебный процесс. Хорошо, если суд справедлив; плохо, если свидетелей запугали, а процесс скомкали. Но для меня нестерпим любой суд. Чем дольше они спорят, тем хуже. Я больше не могу этого выносить.

Наступила пауза.

– Вы что-нибудь пишете? – спросил маркиз. – Кроме ваших богословских трудов?

И снова мимо; робкие бледные глаза маркиза напоминали глаза старого кролика, который боится угодить в капкан.

Камиль помедлил:

– Я думаю об этом. Я должен понять, найду ли поддержку. Все непросто. Есть заговоры, они поглощают нашу жизнь. Мы не осмеливаемся довериться лучшим друзьям, не говоря о женах, родителях или детях. Звучит не слишком мелодраматично? Напоминает Рим времен императора Тиберия.

– Не знаю, – сказал де Сад. – Верю вам на слово. Я бывал в Риме. Смотреть не на что. Понастроили часовен вокруг Колизея, испортили виды. Взгляните на папу. Вот воплощение пошлости. Впрочем, полагаю, до Тиберия ему далеко. – Он поднял глаза. – Что вы думаете о моих мыслях?

– Насчет папы?

– Насчет террора.

– На вашем месте я хранил бы их при себе.

– Но я не могу. Я сказал на собрании секции, что террор следует прекратить. Думаю, скоро меня арестуют. Тогда и посмотрим. Говорю вам, дорогой гражданин Камиль, меня отвращают не бесконечные смерти, а суды, суды, вечные суды.


Дантон вернулся двадцатого ноября. В кармане лежали письма от Робеспьера, Фабра и Камиля. В письме Робеспьера проскальзывали истерические нотки, письмо Фабра источало страх, а письмо Камиля было попросту странным. Он боролся с искушением сложить их и носить на себе, как амулеты.

Они обосновались на старой квартире. Луиза посмотрела на него с укором.

– Ты думаешь, как бы скорее уйти.

– Не каждый день, – ответил он, – гражданин Робеспьер хочет видеть меня на своих пирах.

– Все это время ты думал о Париже. Мне кажется, ты не мог дождаться возвращения.

– Посмотри на меня, – сказал Дантон. – Я знаю, что я болван. Когда я здесь, меня тянет в Арси, а в Арси я мечтаю о Париже. Однако пойми главное: революция – это не игра, из которой можно выйти в любую минуту.

Его голос стал серьезным, он обнял ее за талию и притянул к себе. Господи, как же он ее любил!

– В Арси мы избегали таких разговоров, говорили о вещах обыденных. Но это не игра и не что-то такое, чем я занимаюсь только ради выгоды или удовольствия. – Он приложил пальцы к ее губам, очень нежно, мешая ей заговорить. – Да, когда-то было так, но теперь, моя милая, надо думать очень тщательно. О том, что будет со страной. И с нами.

– Так ты этим был занят. Думал.

– Да.

– Ты пойдешь к Робеспьеру?

– Не сразу. – Дантон вскинул подбородок. Его мысли вновь приняли практический оборот. Он отстранился от Луизы. – Прежде надо прояснить обстановку. Ты же знаешь, Робеспьер обрушит оскорбления на любого, кто не поспевает за событиями.

– Тебя это тревожит?

– Не особенно, – бодро ответил он и поцеловал ее. Они ладили, пусть и на его условиях, хотя Дантон и чувствовал – с болью, – что Луиза его побаивается. – Тебя совсем не радует наше возвращение?

– Радует. Обратно на нашу улицу. Жорж, я не могу жить с твоей матерью. Нам надо будет обосноваться в собственном доме.