ену, а всякий раз, когда он кому-то доверяется, он истекает кровью. Победа при Вальми изменила судьбу республики, после Вальми французы в Европе подняли голову.
Дантон не бросит друзей. Простите, если это звучит слишком высокопарно. Если выразиться иначе – возможно, так вам будет понятнее, – каждый след, по которому я шел в последние годы, ведет к Дантону в самую чащу леса. Все обвинения, которые предъявляет Эбер Лакруа насчет бельгийских делишек, можно предъявить и Дантону. И Эбер это знает. Меня Вадье раскусит, но ему нужен Дантон. Почему? Думаю, Дантон оскорбляет его чувство приличия. Вадье моралист, как и Фукье. Мне все это не по душе. Бог знает, как мы рисковали, Бог знает, что совершил Дантон. Бог и Камиль. Бог будет молчать.
Когда я решил заявить о заговоре, чтобы отвести подозрение от себя, мог ли я подумать, что Робеспьер ухватится за каждое мое слово? Он искал заговор в самом сердце патриотизма; Господи, прости, я дал ему желаемое. Стоит поверить в заговор, и тебе начинает казаться, что каждое слово и действие – лишнее доказательство твоей правоты, и порой ты спрашиваешь себя: а что, если Робеспьер прав, а я дурак? Что, если мелкое мошенничество, которое, как я полагал, состряпали в кафе Пале-Рояля, на самом деле обширный заговор, чьи нити ведут в Уайтхолл?
Нет, нельзя так думать, иначе сойдешь с ума.
В некотором смысле мне даже хочется, чтобы за мной пришли. Звучит абсурдно, но арест – единственное, что помешает мне запутать все еще больше. Голова раскалывается от мыслей. Я так подавлен. Меня сводит с ума остановка в погоне. Ожидание. «Не стой на месте» всегда было моим девизом, всю мою жизнь. Возможно, это уловки Вадье, или они надеются придумать что-нибудь еще, что-нибудь похуже, либо ждут, когда Дантон встанет на мою защиту и тем себя скомпрометирует?
Боюсь, что, если дела пойдут так и дальше, мне не завершить мой «Мальтийский апельсин». Это хорошая пьеса, и в ней есть несколько весьма удачных строк. Возможно, она бы принесла успех, который вечно от меня ускользал.
В последние дни Дантон больше похож на поеденное молью чучело медведя, чем на человека, который намерен удержать в руках целую нацию. Кажется, он принял казни слишком близко к сердцу. Думает с утра до вечера. Спрашиваешь его, чем он занят, – думаю, отвечает он.
И Камиль: его не смогут обвинить в коррупции, даже пытаться не станут. Если верить Кролику, они с Дюплесси проводят уютные вечера за городом, в подробностях обсуждая, как ему удалось всех надуть; совершенно законно и неофициально. О чем еще им беседовать?
Ну вот, я снова пустился в обвинения. На самом деле, когда я вижу Камиля таким несчастным, таким сверхчувствительным, мне хочется встряхнуть его и сказать: ты такой не один, я тоже страдаю. Робеспьер рвал бы на себе волосы, борясь с тошнотой, узнай он, что Камиля вывел из равновесия де Сад. Вся надежда на быстроту и решительность Дантона, но смею ли я надеяться?
Если он замышляет государственный переворот, я не стану его подгонять. Не думаю, что его цель – спасти мою жизнь, разве что попутно. А я, Филипп Фабр, и не претендую: я человек скромный.
Последние две-три недели я неважно себя чувствую. Говорят, зима будет теплой. Надеюсь, что так. Меня мучает кашель. Я думал посоветоваться с доктором Субербьелем, но не уверен, что хочу услышать его вердикт. Как врача, разумеется. Он заседает в трибунале, но с тем, другим, вердиктом придется смириться.
У меня пропал аппетит, болит в груди. Впрочем, возможно, скоро это не будет иметь значения.
Дантон, требуя у Конвента выделения государственных пенсий священникам, которые лишились приходов:
Если священнику не на что жить, чего вы от него хотите? Ему остается умереть, присоединиться к мятежникам в Вандее или стать вашим непримиримым врагом… Вам следует умерить политические требования к разумным и здравомыслящим… Не должно быть никакой травли, никакой нетерпимости. (Аплодисменты.)
Дантон. Треклятый Шометт. Я вобью ему в глотку его «культ Разума». Мы должны положить конец антирелигиозным маскарадам. Каждый день в Конвенте нам приходится выслушивать длинную процессию церковников, полощущих свои души, как белье. Их отречение от веры занимает не меньше времени, чем праздничная месса. Всему есть предел, и я намерен заявить, что мы его достигли.
Камиль. Когда вы отсутствовали, санкюлоты принесли череп. Сказали, это череп святого Дени, гнусная реликвия суеверного прошлого, и хотели от него избавиться. Я бы взял его. Показать Сен-Жюсту.
Дантон. Болваны.
Луиза. Я не знала, что гражданин Робеспьер – человек верующий.
Дантон. Не в том смысле, который ты в это вкладываешь. Но ему не нравятся гонения на верующих, и он не хочет, чтобы атеизм возвели в политику. Впрочем, кое-что влечет его больше революционной борьбы. Он хотел бы стать папой.
Камиль. Что за пошлость! Он метит выше.
Дантон. Святой Максимилиан?
Камиль. Он больше не упоминает Бога, а говорит о Верховном существе. Думаю, я знаю, кто это.
Дантон. Максимилиан?
Камиль. Он!
Дантон. Вы дошутитесь до беды. Сен-Жюст считает подозрительными тех, кто смеется над главами правительства.
Камиль. Что же ждет тех, кто насмехается над самим Сен-Жюстом? Гильотина будет для них слишком мягким наказанием.
Вадье (о Дантоне): «Мы вычистим всех остальных, а этого здорового фаршированного индюка оставим напоследок».
Дантон (о Вадье): «Вадье? Я выем его мозг и насру ему в череп».
Робеспьер в якобинском клубе; сдержанный тон, непредсказуемые и нелогичные паузы стали осознанным приемом, гипнотизирующим слушателей.
– Дантон, они обвиняют вас в… том, что вы эмигрировали в Швейцарию, прихватив награбленное. Некоторые даже утверждают, что вы стояли во главе заговора, с целью возвести на престол Людовика Семнадцатого, а вас… назначить регентом… Теперь я… оценил политические воззрения Дантона, поскольку порой мы не сходились во мнениях, я оценил их… с пристрастием. Действительно… он поздно заподозрил… Дюмурье, не проявил нужной суровости… в деле Бриссо и его сообщников. Но из-за того, что мы не всегда… смотрим на вещи одинаково… должен ли я заключить, что он предает страну? Насколько мне известно, он всегда служил ей верой и правдой. Если вы хотите судить Дантона, судите и… меня. Пусть все, кому есть в чем обвинить Дантона… выступят вперед. Пусть встанут те, кто считает себя бо́льшими… патриотами… чем мы.
– Не уделите мне несколько минут? – спросил Фукье-Тенвиль. Судя по всему, он не собирался отнимать у Люсиль много времени. – Семейные заботы, сами понимаете.
– Да? – отозвалась Люсиль.
Какой трофей, подумал Фукье; слишком хороша для нашего семейства.
– Могу я присесть? Прискорбное событие…
– Что случилось? – спросила Люсиль и даже (как с удовольствием отметил Фукье) схватилась за горло.
– Нет-нет, я неудачно выразился. С ним все хорошо, не пугайтесь.
Откуда ты знаешь, что меня испугало, подумала она и села напротив прокурора.
– Тогда что, кузен?
– Вы помните некоего Барнава, моя дорогая? Он был депутатом Национального собрания. Некоторое время провел в тюрьме. Сегодня мы его гильотинировали. У него были тайные сношения с Антуанеттой.
– Да, – ответила она. – Помню. Бедный Тигр.
– Вы знали о привязанности вашего мужа к предателю?
Она вскинула глаза:
– Оставьте вашу судейскую манеру. Я не на скамье подсудимых.
Фукье всплеснул руками:
– Простите, что напугал вас.
– Вы меня не напугали.
– Тогда простите, что оскорбил. Однако то, что Барнав – изменник, установленный факт.
– Что мне на это ответить? Измена – это предательство, значит ему должно предшествовать доверие. Барнав никогда не называл себя республиканцем. Камиль уважал его – и это было взаимно.
– Неужели Камилю так трудно заслужить уважение?
– Думаю, нелегко.
– Несмотря на его таланты?
– Литераторов не уважают. Люди считают, что легко без них обойдутся. Как без денег.
– Не думаю, что политическим журналистам приходится многим жертвовать ради своего ремесла. За исключением достоверности. Все это такие мелочи.
– Я так не считаю. Мы никогда этого не обсуждали.
– Хорошо, допустим, не мелочи, но у меня нет на это времени.
Революция породила дам, обожающих спорить, подумал он. Вот хоть эта белокожая красотка, перенявшая у мужа его ужимки. Еще все судачат об Элеоноре Дюпле. И о девчонке, на которой женился Дантон. Дурочки, думает Фукье, хочешь сохранить шею – молчи, а у женщин есть для этого оправдание.
– Как бы то ни было, – сказал он, – ваш муж пожелал во что бы то ни стало проститься с Барнавом. Он пришел в Консьержери, когда Барнава сажали в повозку. Я не слышал, о чем они говорили, нарочно отошел подальше. Хотя мне бросилось в глаза, что ваш муж чрезвычайно сожалел о справедливом наказании изменника.
– Гражданин Фукье, разве преступление сожалеть о смерти человека, которого знавал в лучшие времена? Закон это запрещает?
Фукье одарил ее пристальным взглядом:
– Я видел, как они обнялись. Мне пришлось на это смотреть. Разумеется, я не намерен делать отсюда никаких выводов. Напомню, чтобы приговоренным связывали руки, не понимаю, как про это забыли. Дело не в запрете, просто вам следует понимать, как такое поведение выглядит со стороны. Многие задумаются, что означает демонстрация дружеских чувств к изменнику.
– У вас есть сердце? – тихо спросила она.
– Я делаю мою работу, дорогая, – быстро ответил Фукье. – Передайте моему кузену, что так себя вести опасно. Какие бы ложные чувства он ни испытывал, не следует позволять себе столь заметных проявлений сентиментальности.
– Почему он должен скрывать свою жалость?
– Потому что он компрометирует своих друзей. Если бы его друзья задумали сменить курс, не сомневаюсь, они предпочли бы заявить об этом от своего имени.